<<
>>

2.2 Французскаяреволюция: force publique как угроза праву

Комиссары при конституционно-учредительном Национальном собрании выполняли стандартные функции по решению конкретных вопросов технического характера.

Самостоятельная деятельность Национального собрания началась с момента бегства короля в июле 1791 года.

Собрание объявило, что его решения действительны без санкции короля. Первыми мерами стали закрытие Парижа, закрытие государственных границ, форсированное возобновление работы почтовой службы и рассылка комиссаров в приграничные департаменты для контроля гражданской и военной администрации на местах. Три комиссара были отправлены для возвращения короля с семьей (причем они были проинструктированы о необходимости оказания надлежащего уважения монарху). Комиссарские полномочия появились также у министров, получивших возможность смещения с постов военных, чья позиция вызывала подозрения. Также назначения получили судебные комиссары (для контроля деятельности судебных органов) и комиссары в колониях, причем последние получили фактически неограниченную публичную власть, force publique, вплоть до возможности запрашивать ввод войск на территории колоний в случае обострения ситуации.

27 августа 1791 года в декрете, изданном Конвентом, появилась формула передачи исполнительной власти: personnes ayant autorite (лица, наделенные властью, т.е. занимающие какой-либо публичный пост) должны выполнять все требования комиссаров; в случае их неповиновения комиссары сами принимают необходимые меры. На следующий день произошла армейская мобилизация 30

101 тысяч человек, а также были назначены комиссары по обеспечению армии продовольствием, уполномоченные отменять решения местных властей, мешающие выполнению данной задачи. Комиссарские функции при войсках или при департаментах единовременно носили до половины членов Конвента.

Изначально функции комиссаров носили характер надзора и контроля деятельности того или иного органа; также им в задачу вменялось ведение революционной пропаганды среди войск и гражданского населения. Впоследствии к этим функциям добавилась задача очистки местных органов от контрреволюционно настроенных лиц и представителей аристократии, назначение на их места благонадежных республиканцев. При необходимости комиссар брал на себя непосредственное исполнение законов (в основном при рекрутских наборах, обеспечении хозяйственных потребностей армии и борьбе с контрреволюционерами).

Комиссары замещают исполнительную власть, поэтому их полномочия вторгаются в частную жизнь граждан не в большей степени, чем это было возможно в случае регулярной власти. Однако главное отличие комиссаров состоит в том, что они имеют возможность арестовывать «подозрительных лиц», которые еще только могут нарушать общественное спокойствие, но реального правонарушения не совершили.

В дальнейшем комиссарские полномочия описываются только через определение цели его назначение. Следовательно, его полномочия становятся фактически безграничными и зависящими только от конкретных обстоятельств текущей обстановки. Источником же таких полномочий выступает Конвент, как носитель суверенитета. Единственное ограничение деятельности комиссара — невозможность напрямую пользоваться государственной казной; запрос на выделение необходимых средств направлялся в Конвент, рассматривавший его целесообразность.

Позднее был найден способ преодоления и этого ограничения:

102 среди комиссаров распространилась практика взимания отчислений «в пользу революции» с аристократии и богатых буржуа.

Ограничение полномочий комиссаров произошло после учреждения Комитета общественного спасения в 1793 году. В условиях войны с Австрией и Пруссией был взят курс на централизацию аппарата государственного управления, чему явно противоречили безграничные полномочия комиссаров. В структуре государственного управления комиссары заняли более подчиненное положение по отношению к центральному бюрократическому аппарату; кроме того, было существенно сокращено их количество. Большинство комиссаров были заменены регулярными чиновниками, которые действовали так же от лица революционного правительства, но руководствовались универсальным законодательством, а не частными инструкциями. Однако власть комиссаров по отношению к местным административным органам и отдельным гражданам остается безграничной. Шмитт отмечает, что ограничение власти комиссаров во внутреннем направлении (т.е. внутри аппарата государственного управления) и ее сохранение во внешнем (по отношению к тем, кто в этот аппарат не включен) закономерно дополняют друг друга.

Целые категории граждан объявляются «врагами отечества». На смену комиссарской диктатуре приходит представительская. Ключевые различия между ними сосредоточены в двух принципах: 1) все существующие органы власти становятся инструментом представителей и 2) необходимые действия в отношении политического врага совершаются без оглядки на какие-либо его права. Возникает абстрактный аппарат управления и администрирования. Государство как организатор и администратор занимает приоритетное положение по отношению к государству как стране.

4 декабря 1793 года происходит утверждение революционным правительством предварительной конституции, в которой Конвент становится «единственным центром, отдающим приказания правительству».

103

Устанавливается связь между исполнением законов и надзором над ним. Происходит укрепление бюрократии; место комиссара действия занимает надзорный комиссар. Функции комиссара, таким образом, сводятся к контролю за исполнением на местах постановлений центрального правительства; активные же действия отныне — прерогатива бюрократического аппарата.

Таким образом, эволюция института комиссаров в Великую французскую революцию имеет следующий вид. На первом ее этапе господствовали комиссары-интенданты, функционально и организационно не отличавшиеся от армейских комиссаров Тридцатилетней войны. Им на смену пришли комиссары Конвента, всевластные во внешней сфере и зависимые во внутренней. Однако политика централизации аппарата управления привела к сокращению их полномочий и в конечном итоге — в трансформацию комиссаров в институт префектов, встроенных в бюрократическую систему.

Однако в условиях стремительно меняющейся ситуации как во внешней политике, так и внутри государства, периодически происходило возвращение к институту комиссаров действия. К примеру, вернувшийся из ссылки и повторно захвативший власть Наполеон в 1814 году назначал комиссаров для ускорения процесса мобилизации, взимания чрезвычайных налогов и тому подобных мер. После поражения Наполеона и восстановления монархии комиссары использовались уже Бурбонами для стабилизации обстановки в стране и установлении лояльной администрации на местах. Окончательное упразднение института комиссаров произошло по королевскому указу от 19 июля 1815 года.

Однако диктатура, будучи представленной в том или ином виде, может служить и для сохранения существующей организации государственной власти, а не только для ее разрушения. В последней главе своей работы Шмитт рассматривает механизмы действия военного (осадного) положения, которое вводилось в европейских странах в случаях массовых волнений и нарушений общественного порядка. Главная черта военного положения — неспособность

104 регулярного аппарата управления к исполнению своих функций в полном объеме. В первую очередь это относится к невозможности проведения судебной процедуры в полном объеме; Шмитт ссылается на распространенное в XVIII веке убеждение в том, «что осуществление государственного суверенитета 166 заключается именно в осуществлении правосудия» .

Так, во Франции существовал институт прево — особой военизированной жандармерии, возглавляемой уполномоченным королем комиссаром. Судопроизводство прево осуществлялось по сокращенной процедуре, а дистанция между вынесением приговора и его исполнением была сведена к минимуму.

Во время волнений в Лондоне в 1780 году в отношении восставших была распространена следующая инструкция: граждане, которые были захвачены с оружием в руках, сами себя поставили в контекст военного права (но не военного судопроизводства, т.е. суд над ними проводился по обычной процедуре).

Шмитт приводит существовавшее различие между законами военного времени (регулирующими жизнь граждан в ситуации войны) и loi martiale, «Марсовым законом» — совокупностью чисто военных мер и решений, направленных на достижение победы и в некоторых случаях касающихся мирных граждан. В качестве примера приводится ситуация, когда жилой дом, принадлежащий гражданам собственной страны, разрушают в целях улучшения обороноспособности позиции. Это действие не является правовым решением об отчуждении собственности; Шмитт называет его «всего лишь фактической мерой», принципиально недоступной правовой формулировке.

Наиболее подробно проблематика, связанная с введением военного положения, рассматривается применительно к событиям Великой французской

166 Диктатура. — С. 192

105 революции. На первом ее этапе армия рассматривалась исключительно как инструмент политической власти; принятые законодательные акты были направлены на то, чтобы свести к минимуму участие армейских подразделений во внутренних делах страны и исключить возможность самостоятельного принятия решений офицерами (во всех случаях, лежащих за пределами их технической компетенции). Привлечение армии происходило только по запросу гражданской администрации, если та не могла самостоятельно предотвратить волнения и беспорядки. Знаком перехода к военному положению и вводу армии служило красное знамя, вывешенное представителями местной власти в окне городской ратуши. Важно, что командир армейского подразделения в случае их привлечения не наделялся полномочиями комиссара; солдат сопровождал гражданский чиновник, который принимал основные решения, вел переговоры с «незаконными сборищами» граждан и предлагал им разойтись. В обязанности офицера входило лишь непосредственное руководство солдатами и принятие решений технического свойства.

В случае если троекратное предупреждение не имело действия, солдаты должны были применить силу. Произошедшая конфронтация не рассматривалась в качестве юридического факта, ответственности за нее никто не нес. В некоторых случаях (при массовых грабежах и разбое, например) военная сила применялась без запроса гражданской администрации.

Ключевое событие для дальнейшего развития понятия военного положения произошло в 1791 году, когда был введен закон о статусе полутора сотен крепостей, обладающих особо важным стратегическим значением. В нем предусматривалось три возможных состояния этих укрепленных пунктов: мирное (etat de paix), в котором полицейский надзор и административное управление находятся в компетенции гражданских властей, а военное командование имеет властные полномочия только в отношении гарнизона; состояние войны (etat de guerre), в котором комендант может запрашивать у властей меры по повышению

106 обороноспособности и поддержанию общественного порядка, и состояние осады (etat de siege), при котором все полномочия гражданских властей по поддержанию внутреннего порядка переходят к коменданту. В законе строго оговариваются обстоятельства, при которых происходит переход от одного состояния к другому. В некоторых случаях (например, при перерезанных противником коммуникациях с другими частями страны) осадное положение наступает автоматически — здесь уместно отследить отличие от прежнего военного положения, объявлявшегося волевым решением местной власти, с соблюдением регламентированной символики.

Пришедшие к власти якобинцы выступили категорически против военного положения, так как его введение сильно ограничивало перемещение и активность народных масс, на которые якобинцы и опирались. 23 июня 1793 года Конвент одной фразой отменяет военное положение как режим функционирования власти в стране. Однако осадное положение, которое в качестве реакции на фактическую локальную ситуацию оставалось в силе, не только не было упразднено, но и получило дальнейшее развитие. Отныне допускается возможность введения осадного положения не в отдельных укрепленных пунктах, но в целых областях. Позднее издается закон, согласно которому Конвент может вводить осадное положение как правовое состояние всей страны. Таким образом, из локальной военной меры, имеющей чисто инструментальное значение, понятие осадного положения кардинально трансформируется. Оно обретает политическое значение и становится важнейшим фактором (и инструментом) внутренней политики — в масштабах целого государства.

Однако в прежней трактовке осадного положения военный командующий лишь объединял полномочия гражданских органов власти и следовательно, его власть в отношении граждан не простиралась дальше, чем это было возможно для регулярной администрации. Для расширения этих полномочий был введен новый режим — «состояние гражданских волнений», который вводился центральной

107 властью в отдельной области или департаменте. Составлялись списки «ненадежных» граждан (куда входили представители аристократии, буржуазии и лица, подозреваемые в контрреволюционных настроениях), из их числа набирались заложники. Арестованных «злодеев и главарей банд» судили по упрощенной процедуре военные суды и немедленно приводили в действие вынесенные приговоры — во многих случаях смертные. Эту процедуру Шмитт выключает из области права, называя это «правосудием только по формальному

167

понятию, называющему правосудием все, что делает суд» . На самом деле это разновидность революционного действия, направленного на политическое и физическое устранение противников революции. Фактически на определенных территориях (например, в Вандее в 1793 году) ведутся боевые действия против граждан собственной страны; причем это было не просто фактическим действием, связанным с текущей необходимостью, но законодательно обоснованным состоянием, близким к состоянию оккупированных территорий во время войны с внешним противником. Военное командование совмещало функции как военной, так и гражданской власти; военные суды полностью разбирали дела обычных граждан, причем по упрощенной процедуре; логика всех принимаемых решений подчинялась исключительно целесообразности военной операции. «Охваченная восстанием область оценивается здесь как театр военных действий, хотя по- прежнему остается внутренней областью, а населяющие ее жители — гражданами

168

государства» .

Возможность введения этого положения была отменена только после прихода к власти Наполеона. Однако в 1799 году им был издан закон, по которому правительство получило возможность приостанавливать действие Конституции во всей стране или в некоторых ее регионах до тех пор, пока

167 Диктатура. — С. 196

168 Op. cit. р. 212

108 безопасность государства не будет восстановлена. Относительно мер, распространяющихся на целую территорию, Шмитт высказывается как о противоречащих нормам права. Традиционные санкции, такие как объявление вне закона (опала), уголовное преследование и т.п. всегда применяются к конкретным лицам, тогда как введение особого правового и административного положения по территориальному признаку касается всех живущих на ней людей — как виновных, так и невиновных. Цель и действие здесь становятся смысловым центром не только политической структуры революционной «суверенной диктатуры», но и всего повествования Шмитта. Препятствия, которые не давали в свое время Валленштейну действовать максимально эффективно и привели императора к малодушной «капитуляции», наконец преодолены. Революционное государство, подлинный суверен, выносит главное (в трактовке позднего Шмитта) политическое решение — определяет своих врагов, подлежащих уничтожению, и требует безусловного подчинения ото всех, кто не желает попасть в эту категорию. Выбор здесь до предела прост — повиноваться и принимать решения «всеобщей воли» как свои собственные или же оказывать сопротивление, руководствуясь словами Гоббса о том, что «человек охотнее выбирает меньшее зло, которое в данном случае состоит в опасности смерти при сопротивлении, чем большее зло, а именно верную и неминуемую смерть при отказе от сопротивления»[113] — и сложно себе представить, чтобы Шмитт нашел в самой ситуации такого выбора хоть что-то привлекательное.

Важно отметить, что в этом описании Шмитт совершенно не предстает противником демократической процедуры или республиканизма. Напротив, он показывает, что революционный террор возможен и при более-менее децентрализованной структуре комиссаров на местах, и при жесткой вертикали управления, и при уже устоявшемся политико-правовом порядке, из которого делаются исключения (как временные, так и территориальные). Суверенная

109 диктатура делает именно то, что и должен делать суверен, — назначает врагов и стремится к их уничтожению, и само по себе это не может вызвать возражений Шмитта. Однако тот факт, что этими врагами оказываются случайные граждане того же государства, расставляет акценты в этой проблематике совершенно определенным образом. Такая ситуация стала возможна по причине свершившейся революции — и Шмитта определенно можно назвать противником революции хотя бы потому, что установление нового суверена сопровождается состоянием правового нигилизма и чрезвычайного положения, возведенного в норму. Критерием отнесения целых групп граждан к категории врагов служит их «неразумность» и «испорченность» — и Шмитт выступает против, во-первых, установления таких зыбких и неясных критериев в качестве основы нового правового порядка, а во-вторых — против идеологии Просвещения (и ее недобросовестных интерпретаторов), открывшей дорогу к такому различению. Наконец, явно подозрительно он относится к прогрессистским лозунгам, которые в максимально абстрактной форме декларируют наступление «новых эпох» и под этим предлогом устраняют «устаревшие» нормы и институты, которые могли бы скорректировать или замедлить проведение революционной политики. Хотя понятие врага разрабатывается Шмиттом в более поздних работах, в «Диктатуре» он совершенно не отрицает утверждения, что враги с неизбежностью существуют и подлежат уничтожению; однако он делает все, чтобы не допустить произвольного и одностороннего зачисления в эту категорию.

Следующий (и последний) важный исторический этап развития диктатуры как осадного положения, который рассматривает Шмитт — французские революции 1830 и 1848 годов. Существенной чертой обеих революций является их либеральная направленность и нацеленность на введение конституционного правления английского образца. Однако либеральная буржуазия, которая сформулировала эти требования и в итоге захватила власть в стране, столкнулась с восстаниями в роялистских провинциях и мятежом радикально настроенного пролетариата в Париже. Приостановление конституции, даже в отдельных

110 областях, и непосредственная реализация неограниченной государственной власти были уже невозможны, поэтому вновь введенное осадное положение в очередной раз трансформировалось. Политическое (не военное) осадное положение было окончательно регламентировано законом от 9 августа 1849 года. Регламентация заключена в двух основных пунктах: порядок и предпосылки его введения и полномочия, которыми военный командующий наделяется на время его действия. Отличие от предыдущих формулировок осадного положения заключается прежде всего в том, что перечисляются конкретные конституционные права граждан, которые могут быть приостановлены его действием, однако остальные права сохраняются в неприкосновенности и действие конституции также не может быть остановлено. Так, например, может быть остановлена работа некоторых органов прессы (свобода печати), может быть организована конфискация оружия у граждан (частная собственность), однако никто не может быть осужден любым «не естественным» для себя судом (например, военным трибуналом), а судопроизводство не может проводиться по какой-либо упрощенной процедуре; в любом случае за гражданином сохраняется право на обжалование приговора. В этой формулировке осадное положение окончательно превращается из чисто военной меры в особое правовое состояние. Компетенции военного командующего, который обретает часть полномочий гражданской власти, но чья деятельность при этом строго регламентируется законом и имеет четкие границы, могут быть сопоставлены с властью военачальника-комиссара XVII века, с той разницей, что назначение, наделение полномочиями и контроль за деятельностью последнего производятся согласно личной инструкции монарха, а в случае осадного положения все эти вопросы регулируются согласно установленной законной процедуре. Именно на этом различении наиболее ясно прослеживается важнейший для Шмитта вопрос, который выходит на передний план лишь в самом конце его работы — вопрос о суверенитете.

111

«Если суверенитет это действительно всевластие государства, а таков он для любого конституционного устройства, при котором разделение, т.е. разграничение властей, не доводится до конца, то правовое регулирование охватывает только вполне определенное содержание осуществления власти, а не субстанциальную полноту ее самой. Вопрос о том, кто распоряжается ею, т.е. кто принимает решение в случаях, не регламентированных в правовом отношении,

170 становится вопросом о суверенитете» .

Самое известное определение Шмитта, приведенное в его «Понятии политического», является очевидным развитием этой проблематики. Показательно, что и в самом названии работы, и в ее тексте Шмитт выделяет политическое (das Politische) из политики (Politik), отмечая, что политика обычно понимается через противопоставления «политика и хозяйство», «политика и мораль», «политика и право», т.е. «государство оказывается чем -то политическим, а политическое чем-то государственным»171. Однако такое понимание работает, только когда имеется четкое представление о государстве и его границах (не в смысле территории, а в смысле сфер интересов). В условиях тотального государства, занимающего «прежде нейтральные» области религии, культуры, образования, хозяйства и наделяющего их политическим смыслом, очевидную специфику собственно государственного (и, следовательно, политического) выделить не получается. Аналогичное затруднение происходит и при демократическом устройстве, где, напротив, традиционные монополии государственной власти — решения о войне и мире, обеспечение внутренней безопасности — подвергаются контролю со стороны общества и становятся предметом публичной дискуссии. Однако это не повод объявлять политикой абсолютно все сферы общественной жизни. Шмитт заявляет, что политическое должно иметь свои уникальные критерии, подобно тому, как область морали

170 Диктатура. — С. 216

171 Шмитт К. Понятие политического // Вопросы социологии. 1992. № 1.— С. 37

112 строится на оппозиции доброго и злого, эстетики — прекрасного и безобразного, а экономики — полезного и вредного. Действительно, сложно пытаться описать моральную доброту, скажем, через экономическую полезность, и тот факт, что эти два свойства могут присутствовать в одном и том же предмете, не может ввести нас в заблуждение. Остается лишь найти подобную оппозицию в области политики.

Собственно, здесь и возникает «специфически политическое различение, к которому можно свести политические действия и мотивы, — это различение друга и врага»[114][115]. Врагу не обязательно быть эстетически безобразным или морально испорченным: «.он есть именно иной, чужой, и для существа его довольно и того, что он в особенно интенсивном смысле есть нечто иное и чуждое, так что в экстремальном случае возможны конфликты с ним. Экстремальный конфликтный случай могут уладить между собой лишь сами участники; лишь самостоятельно может каждый из них решить, означает ли в данном конкретном случае инобытие чужого отрицание его собственного рода существования, и потому оно отражается или побеждается, дабы сохранен был свой собственный, бытийственный род жизни» . Речь здесь идет о том, что врагом становится либо некто прямо посягающий на нашу идентичность, либо тот, чей «бытийственный род жизни» (seinsmaβige Art von Leben) настолько противоречит нашему, что становится невозможным терпеть или мириться с его существованием. Поэтому главный способ взаимодействия с врагом — это война. «Понятие “враг” предполагает лежащую в области реального эвентуальность борьбы... Война есть вооруженная борьба между организованными политическими единствами, гражданская война — вооруженная борьба внутри некоторого (становящегося, однако, в силу этого проблематическим) организованного единства. Существенно в понятии оружия то, что речь идет о

113

174 средстве физического убийства людей» . Наконец, «враг не конкурент и не противник в общем смысле. Враг также и не частный противник, ненавидимый в силу чувства антипатии. Враг, по меньшей мере эвентуально, т.е. по реальной возможности, — это только борющаяся совокупность людей, противостоящая точно такой же совокупности. Враг есть только публичный враг, ибо все, что соотнесено с такой совокупностью людей, в особенности с целым народом, становится поэтому публичным. Врага в политическом смысле не требуется лично ненавидеть, и лишь в сфере приватного имеет смысл любить "врага

175

своего , т.е. своего противника» .

Здесь несколько моментов обращают на себя внимание. Во-первых, сначала говорится о том, что конфликты с врагом возможны лишь «в экстремальном случае», затем — что эвентуальность (т.е. возможность) борьбы с ним постоянно присутствует в области реального. Несколько раз подчеркиваемое Шмиттом различение врага и экономического оппонента или аморального субъекта здесь несколько затемняется. Очевидно, что с двумя последними возможно попробовать договориться либо выстроить линию противостояния с ними в рамках нормативного права, тогда как специфика врага как раз в том, что с ним такие попытки заранее обречены на неудачу в силу его особенно интенсивной чуждости. С другой стороны, если борьба с врагом неизбежна (кроме тех случаев, когда подобная перспектива заставила одну из сторон пересмотреть собственный «бытийственный род жизни»), то почему речь идет о конфликте лишь в чрезвычайных случаях? Или, говоря иначе: как вообще возможна ситуация невоенного существования с врагом, коль скоро мы признали, что наши противоречия может разрешить только война? Второе — хотя решение о признании врага врагом является для политического субъекта строго самостоятельным, недоступным влиянию или оценке кого-либо внешнего, сам

174 Шмитт К. Понятие политического.— С. 43

175 Шмитт К. Понятие политического.— С. 44

114 этот субъект является только совокупностью людей, а не отдельным частным человеком; следует ли это понимать так, что отдельный человек не обладает собственным бытием, которое может потребоваться защищать с оружием в руках? Наконец, хотя различение друга и врага подразумевает две части, в «Понятии политического» речь идет только о враге. Лео Штраус в своих «Замечаниях» комментирует это так: «Из двух моментов понятийной связки враг- друг, по-видимому, имеет преимущество только враг, что следует уже из того, что Шмитт при ближайшем рассмотрении этой точки зрения собственно ведет речь лишь о том, что означает «враг». Можно сказать: всякая «совокупность людей» ищет друзей и имеет друзей лишь постольку, поскольку она уже имеет врагов; «в ссылке на конкретную противоположность заключена сущность политических отношений». «Враг» имеет преимущество перед «другом» постольку, поскольку «понятию врага» — а не понятию друга как такового — присуща заключенная в области реального возможность борьбы»176. Собственно, относительно друга в данном случае мы можем строить лишь предположения. Является ли он нашим потенциальным союзником в борьбе против врага или мы можем предполагать лишь то, что он не присоединится к врагу? Шмитт подразумевает бессмысленность термина «враг рода человеческого», но как назвать государство, в коалицию против которого объединяются все его соседи (и что может их подвигнуть к такому объединению)?

В «Понятии политического» отсутствуют ссылки на исторические примеры, однако уже упомянутая в данном исследовании «История Пелопонесской войны» Фукидида содержит достаточно известный сюжет, который может нам помочь в прояснении шмиттовской концепции. Этот сюжет известен как «Мелосский диалог», то есть переговоры между афинской армией, высадившейся на союзный Спарте остров Мелос, и его жителями. Афиняне предлагают сдать остров и

176 Штраус Л. Замечания к «Понятию политического» Карла Шмитта / Майер Х. Карл Шмитт, Лео Штраус и

Понятие политического. О диалоге отсутствующих. М.: Скименъ, 2012.— С. 117

115 сохранить жизнь его жителям; мелосцы пытаются отстоять свою свободу и сразу отмечают противоречивость ситуации, в которой происходит спор: одна из сторон открыто готовится к войне, так что если она и будет опровергнута в области аргументов, у нее всегда останется возможность привести противника к желаемой точке зрения силой. Афиняне отвечают на это, что «в человеческих взаимоотношениях право имеет смысл только тогда, когда при равенстве сил обе стороны признают общую для той и другой стороны необходимость. В противном случае более сильный требует возможного, а слабый вынужден подчиниться»177. Здесь вполне можно увидеть соответствие шмиттовским тезисам: мелосцы апеллируют к некоторой нормативной ситуации права, когда одна сторона должна убедить другую в справедливости своих претензий, тогда как афиняне указывают на чрезвычайность обстоятельств, позволяющих заменить разговор о справедливости разговором о пользе. Польза для афинян заключается в том, чтобы лишить своего главного врага — Спарту — потенциального союзника и укрепить собственные позиции в глазах собственных подчиненных городов; для Мелоса пользу они видят в том, чтобы не претерпеть «жесточайшие бедствия».

Далее речь идет о том, что Шмитт называет «серьезным оборотом дел» (Ernstfall): афиняне заявляют, что капитуляция острова необходима им для поддержания собственной безопасности, на что мелосцы возражают — помимо непосредственной опасности, связанной с ведением боевых действий, Афины рискуют настроить против себя остальные нейтральные города, вызвать восстания среди собственных союзников и спровоцировать Спарту на помощь Мелосу. Наконец, столь демонстративное пренебрежение справедливостью может навлечь на Афины гнев богов. Выводом из этих аргументов можно считать сформулированный мелосцами «бытийственный род жизни», который проявляется именно в ситуации актуализированного противостояния: «Действительно, если и вы идете на столь великую опасность, чтобы сохранить

177 Фукидид. История. V, 89

116 свое господство, и уже порабощенные города — чтобы освободиться от него, то для нас, еще свободных, было бы величайшей низостью и трусостью не испробовать все средства спасения, прежде чем стать рабами» . Рабство, для избежания которого мелосцы готовы воевать, заключается именно в политической несамостоятельности — их свобода выражается в возможности сохранить изначальный нейтралитет, в котором не было ничего ни низменного, ни возвышенного; однако когда на этот нейтралитет посягнули, он стал определяющей чертой сохранения или утраты мелосцами собственной бытийственной идентичности.

В ответах афинян ключевыми являются два момента. Первое — обоснование их расчета на невмешательство Спарты: «Тот, кого призывают на помощь на войне, находит опору не в доброжелательстве ищущего помощи, но в превосходстве его военной мощи»[116][117]. Здесь мы вновь возвращаемся к проблеме «друга» в политике. Со всей очевидностью Спарта в данном случае не выступила другом Мелоса, оставив его в одиночестве перед лицом врага (хотя и врагом это ее, видимо, тоже не сделало). С другой стороны, у мелосцев были основания рассчитывать на помощь со стороны лакедемонян — давние культурные связи, участие в прошлых союзах и т.д. В принципе, эти обстоятельства могут быть основанием для уточнения мнения Шмитта о роли общения в политике. В отношениях с врагом общение роли не играет, т.к. до тех пор, когда с ним можно общаться, враг еще не актуализуется в качестве такового. Однако в отношениях с другом ключевую роль, видимо, играет как раз общение — оно является основанием для заключения всевозможных договоренностей и союзов, тогда как союзы могут выступить сдерживающим фактором в канализации конфликтов с врагом. Резюмируя: если враг опознается как «чужой», то друг, видимо, это «свой», «похожий», «понятный». Главное же возражение афинян на обвинения в

117 несправедливости звучит следующим образом: «Благость богов, надеемся, не оставит и нас, ибо мы не оправдываем и не делаем ничего противоречащего человеческой вере в божество или в то, что люди между собой признают справедливым. Ведь о богах мы предполагаем, о людях же из опыта знаем, что они по природной необходимости властвуют там, где имеют для этого силу. Этот закон не нами установлен, и не мы первыми его применили. Мы лишь его унаследовали и сохраним на все времена. Мы уверены также, что и вы (как и весь род людской), будь вы столь же сильны, как и мы, несомненно, стали бы так же действовать»[118]. Это высказывание легко считать софистическим оправданием «политики с позиции силы», однако трудно не отметить его созвучие гоббсовскому принципу bellum omnium contra omnes: афиняние, разумеется, предпочитают, чтобы их силу и власть признавали без войны, однако выражается эта сила именно в готовности ее применить. И именно необходимость распространения собственной власти на все доступное пространство может быть отличием политического субъекта именно как групповой сущности. Если продолжить примеры из античной культуры, то весьма показательным будет один из главных конфликтов «Илиады»: Ахилл, будучи более сильным воином, как частное лицо не признает власть Агамемнона и отказывается от участия в военных действиях под его началом, однако он волен воздержаться от того, чтобы, скажем, вызвать Агамемнона на поединок и претендовать на его место. Тут, конечно, следовало бы добавить, что Агамемнон как политический суверен как раз не имел права смириться с таким явным нарушением субординации, однако не стоит забывать, что Шмитт настаивал на строгой привязке своей теории политического к определенному историческому периоду и по этой причине избегал обширных примеров из древности; приведенный пример нам нужен для иллюстрации возможного ходя его мысли, а не подтверждения конкретных теоретических положений.

118

Сам Шмитт относительно роли взглядов на природу человека для политической мысли высказывался следующим образом: «Все теории государства и политические идеи можно испытать в отношении их антропологии и затем подразделить в зависимости от того, предполагается ли в них, сознательно или бессознательно, “по природе злой” или “по природе добрый” человек. Различение имеет совершенно обобщенный характер, его не надо брать в специальном моральном или этическом смысле. Решающим здесь является проблематическое или непроблематическое понимание человека как предпосылки всех дальнейших политических расчетов, ответ на вопрос, является ли человек существом "опасным" или безопасным, рискованным или безвредным, нерискованным»[119]. Здесь явно имеется в виду не «новая порода людей, любящих опасность» (по выражению Эрнста Юнгера[120]), а человек как таковой. Собственный взгляд Шмитта вполне ясен: коль скоро политическое основывается на возможности появления врага, безопасность и безвредность человека — фикция или намеренное искажение действительности. Даже если оставить в стороне аргументы Мелосского диалога, «Диктатура» изобилует примерами того, как эта опасность проявлялась и какими способами обезвреживалась. Однако против этой концепции у Арендт находились вполне определенные возражения.

119

<< | >>
Источник: Гуляев Роман Владимирович. Революция или диктатура: Ханна Арендт и Карл Шмитт о сущности политического. Диссертация на соискание ученой степени кандидата философских наук. Москва, 2013. 2013

Еще по теме 2.2 Французскаяреволюция: force publique как угроза праву:

  1. 6. СОВЕТ БЕЗОПАСНОСТИ ООН И УГРОЗА ПРИМЕНЕНИЯ СИЛЫ: БОСНИЯ 1992—1995 гг.
  2. § 3. Личность как движущая сила общественной жизни, как субъект истории
  3. 8. Брексит как следствие кризиса толерантного мышления в Великобритании
  4. 1. Толерантность как ценность либерального социально­политического порядка
  5. 2. Парадигма толерантности, как ценностная основа «спонтанной идеологии»
  6. Глава 3. «Банальность зла» как полемика с Карлом Шмиттом
  7. 4. Новейшее время и вызов неолиберализма - толерантность как политическая ценность
  8. Философия как ценность
  9. КАК ЭТО БЫЛО
  10. Оценивание как субъективация
  11. Рациональность как ценность
  12. Развитие как ценность бытия
  13. 2.3. Порфирий как комментатор Платона.
  14. § 2. Труд как общественное явление
  15. 8. ПОНЯТИЕ КАК ФОРМА МЫШЛЕНИЯ