<<
>>

2.1 Диктатура и проявление политического

Начиная с эпохи Возрождения и вплоть до XIX века диктатура рассматривалась преимущественно исторически, как изобретение и характерная черта римской республики. Отсутствовали попытки определить ее универсально, как политический инструмент, доступный для любого государства и правовой системы.

Суть диктаторских полномочий в рамках данного подхода определяется как сильная верховная власть (imperium). Задачей диктатора может быть либо внешняя война (dictatura rei gerendae), либо подавление восстания внутри государства (dictatura seditionis sedandae), либо менее масштабные действия, такие как проведение народного собрания, участие в религиозных ритуалах и т.п. Обычный срок, на который избирался диктатор, составлял 6 месяцев; если установленная цель достигалась за меньшее время, предполагалось, что диктатор добровольно сложит с себя полномочия. Однако известны и случаи, когда диктатор отказывался от сложения своих полномочий (как, например, Сулла или Цезарь), мотивируя это незавершенностью действия, ради которого он избирался. Шмитт отмечает эту разницу: «Именно это бросающееся в глаза различие между ранней республиканской и поздней сулланской и цезарианской диктатурами должно было бы натолкнуть на мысль о внесении дальнейших определений в

66 понятие диктатуры. Противоположность между комиссарской и суверенной диктатурами, которая в дальнейшем должна быть развернута как основополагающее различие, здесь намечена уже в самом политическом развитии и заключена в природе предмета. Но поскольку историческая оценка всегда зависит от опыта ее собственной современности, постольку историков XVI-XVII

119 вв. в меньшей степени интересовало развитие от демократии к цезаризму» . Различие между комиссарской и суверенной диктатурой, которое имеет первостепенное значение для Шмитта и является основной линией его работы, проводится лишь на материале Великой французской революции.

Опыт республиканского Рима закладывает некоторые черты, присущие европейским диктатурам Нового времени. В первую очередь это восприятие диктатуры как легального инструмента республиканской власти, который ни в коем случае не сопоставим с тиранией как «искаженной» (в терминологии Аристотеля) формой единоличного правления. Временный характер диктатуры и ее ориентированность на достижение конкретной цели всячески подчеркиваются, но законодательно слабо закреплены. Пример Суллы, который, сочтя поставленные перед ним задачи выполненными, добровольно сложил с себя диктаторские полномочия и удалился от дел, теоретически должен быть рядовым случаем завершения диктаторской деятельности. Однако тот факт, что этот случай вплоть до нового времени приводился в качестве примера политической добродетели, говорит о слабой регламентированности диктаторского статуса и полномочий. Римская республика не дает ясных ответов на вопросы о том, кто контролирует деятельность диктатора, каковы пределы его власти, кто определяет, исполнено ли поручение, ради которого диктатор избирался.

Новый виток в развитии понятия и практики диктатуры Шмитт видит в организации средневековой католической Церкви. Французский историк Жак Ле

119 Диктатура.— С. 21

67

Гофф так описывает политику Церкви в раннее средневековье: «В хаосе варварских нашествий епископы и монахи .

стали универсальными руководителями разваливающегося общества: к своей религиозной роли они прибавили политическую, вступая в переговоры с варварами, хозяйственную, распределяя продовольствие и милостыню, социальную, защищая слабых от могущественных, и даже военную, организуя сопротивление или борясь «духовным оружием», когда нет оружия материального. Силой обстоятельств они пришли к клерикализму, смешению полномочий. Они пытались, вводя нормы

120 покаяния и канонического права, бороться с насилием, смягчая нравы» . Шмитт говорит о более позднем периоде, начинающемся с XIII в., когда церковная власть, воплощая эту политику, сложилась принципиально иначе, нежели светская власть европейских королевств. Со ссылкой на историка папства Й.Халлера Шмитт говорит о том, что в это время папа — не просто верховный феодал Церкви; «он безраздельно распоряжается доходами церкви, руководствуясь только своей волей и милостью, распределяет в ней посты и бенефиции, он не просто наивысший — он единственный властитель в церкви»121. Епископы и архиепископы, выступавшие по отношению к светским правителям как равноправные феодалы, в церковной структуре были чиновниками, пусть высокого ранга, но по отношению к папе занимающие ту же позицию, что секретари, нотариусы и т.п. Однако непосредственная реализация папской «полноты власти» (plentitudo potestatis) на местах была затруднена. Для преодоления этой проблемы был создан институт папских легатов. Легаты — это уполномоченные папским указом комиссары, которые направляются с тем или иным поручением в регион и выступают там от лица папы, воплощая plentitudo potestatis. Современники (такие как Марсилий Падуанский) видели в этой практике проявление «тирании» и критиковали ее за нарушение сложившейся

120 Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. Сретенск: МЦИФИ, 2000.— С. 37

121 Диктатура. — С. 62

68 структуры полномочий и компетенций местных должностных лиц, что, однако, в то же время служило подтверждением беспрецедентной мощи этого инструмента. Задачи легата могли быть самыми обширными — вплоть до установления мира и общественного спокойствия в целой провинции и очищения ее от злонамеренных элементов. В первую очередь к легату переходили судебные функции, однако в отличие от тех, кто их исполнял на регулярной основе, легат сосредотачивал в своих руках все средства для немеделнного исполнения вынесенных приговоров. Легат мог вмешиваться в решения любых местных инстанций власти (вплоть до епископов), имел возможность взыскивать с населения суммы для своего содержания и компенсации всевозможных издержек. В случае сопротивления вынесенным приговорам легат прибегал к военной помощи, которую запрашивал у местных властей или извне. В правовом отношении этот институт основывался на идее личных представительств разного уровня, образующих единую систему. Глава этой системы — сам Христос, чьим викарием и комиссаром является папа.

Дальнейшее развитие понятия диктатуры в европейской политической мысли наступает в XVI веке. У Макиавелли (который, как отмечает Шмитт, в «Размышлениях о первой декаде Тита Ливия» выступает сторонником республики, но в «Государе» — однозначно поддерживает абсолютную монархию), диктатура в соответствии с античной традицией рассматривается как важнейший инструмент сохранения демократии и в конечном итоге — свободы. «Именно для республики диктатура должна быть вопросом жизненной важности. Ибо диктатор — это не тиран, а диктатура — вовсе не форма абсолютного господства, а присущее только республиканскому уложению средство сохранить свободу»[94]. Диктатор не связан необходимостью содействия с какой-либо вышестоящей инстанцией и поэтому в его деятельности преодолевается восходящее еще к Аристотелю противопоставление deliberatio и executio —

69 принятия решения и его исполнения. Меры и приговоры, назначаемые диктатором, автоматически обретают правовую силу и не подлежат обжалованию. Однако эти полномочия не распространяются на законодательную сферу. Диктатор не может издавать новые законы, отменить действие конституции или изменить существующую организацию власти. При этом важно, что диктатура рассматривается Макиавелли исключительно как атрибут республики; абсолютный монарх (образ, который создается в «Государе») никогда не рассматривается им как диктатор, так как диктаторские полномочия обязательно должны быть закреплены в законе, а монарх суверенен, т.е. находится над любым законом.

Шмитт соглашается[95] с мнением об отсутствии у Макиавелли какой-либо законченной теории государства, что, однако, не мешает выделить в его трактовке политики ряд черт, оказавших серьезное внимание на дальнейшие трактовки понятия диктатуры. Во-первых, это технический подход. Макиавелли разделяет дух эпохи, которая в равной степени смотрела на искусство, политику, механику как на набор задач, интересных возможностью поиска решения, но малозначительных в плане их дальнейшего использования. Известно, что трактат «Государь» является именно набором технических приемов по обретению и удержанию власти, а все возможные цели ее дальнейшей реализации в той или иной степени вчитываются в него позднейшими авторами. Второй такой чертой является рационализм как главная характеристика отношения правителя к народу. Необразованная масса рассматривается как иррациональное, стихийное начало, которым следует овладеть и направлять его энергию в нужное русло. Отсюда следует третья особенность политики — первенство исполнительной власти. В центре политического процесса всегда тот, кто активно воздействует на ситуацию, сталкивается с определенным «положением дел» и «исполняет»

70 определенную задачу — побеждает внешнего врага, нейтрализует политического противника и т.п. Хотя термин «комиссар действия» применяется Шмиттом к более позднему историческому периоду, он сам отмечает близость этого определения и описанного Макиавелли принципа.

Итак, основные слагающие отношения к диктатуре (под которой в данном случае понимается сильная центральная власть, чьи распоряжения не требуют согласия и одобрения со стороны исполнителя) — рационализм, техницизм и приоритет исполнительной власти — рассматриваются как исток дальнейшего понимания государственной власти.

Макиавелли явился родоначальником теории государственного интереса, продолженной в работах авторов XVII века: Гвиччардини, Шоппа, Паоло Сарти и др. Общая черта этих авторов — в преимущественно инструментальном понимании власти и явно выраженном приоритете интересов государства и фактических мер, направленных на их реализацию по отношению к нормам права и морали. Шопп в своем трактате «Политические наставления» (1613) формулирует это разделение следующим образом: мораль — принципы того, что должно быть; политика — правила, разработанные на основании того, что действительно есть.

Естественным развитием такого подхода к политике стало появление так называемой литературы арканов, наиболее характерный пример которой — сочинение Арнольда Клапмара «О государственных арканах» (1605). Арканами называются тайны управления, технические ухищрения, необходимые для достижения цели. Сам термин позаимствован из второй книги «Анналов» Тацита, где упоминаются некие «секреты власти» (arcana imperii). По Клапмару, любая деятельность — теология, юриспруденция, военное дело — строятся на знании особых приемов, которые в сочетании с хитростью и явным обманом ведут к

124 Диктатура. — С. 29

71 достижению цели. Однако в политике для успокоения народа в качестве «декоративной надстройки», simulacra создается видимость свободного принятия решения. Согласно литературе арканов, движущая сила истории — это воля государя и его советников; власть правителей равна общественному благу и общественной безопасности. Арканы у Клапмара подразделяются на следующие виды:

Арканы власти (arcana imperii) — средства удержания народа в спокойствии (свобода слова, свобода печати, участие в выборных органах и т.п.)

Арканы господства (arcana dominationis) — средства защиты правителя во время политических кризисов, а также средства их преодоления (уступки восставшим с последующей ликвидацией дарованных привилегий и т.п.) Различия между этими двумя видами арканов — методические, а не сущностные. Диктатура же является одним из арканов господства.

Арканы как технические средства противопоставлены правам власти и господства (jura imperii и jura dominationis). Эти права «даны свыше», универсальны для всех государств, их нельзя передать другому и обучить им, подобно арканам. Право господства заключается в возможности отступать от обычного права (jus commune) для поддержания общественного спокойствия и сохранения государства в чрезвычайных ситуациях — войны, мятежа и т.п. Причем эту ситуацию Клапмар не рассматривает в контексте диктатуры; сам термин также не применяется.

Другой чертой теории арканов, которую можно встретить и у Клапмара, является неприменимость понятий частного права — равенства и справедливости (aequitas и justitia) — к публичному праву. В вопросах военного, дипломатического, государственного и муниципального права все решает не равенство, а могущество (альянсы, войска и деньги). «Там, где все определяется конкретным положением дел и конкретным результатом, которого нужно

72 добиться, различие между правом и бесправием становится ни на что не годной формальностью, если только его не принимать в расчет как парафразу целесообразности или как выражение тех представлений о праве и бесправии, 125

которые уже так или иначе господствуют среди людей» . Это утверждение о связи между ориентацией на конкретный результат и необходимостью отказа от обычных правовых норм в дальнейшем будет основной чертой различных концепций диктатуры.

Противоположный подход был представлен в творчестве монархомахов, критиков концепции «государственного интереса», выступавших в защиту сословных прав и правового государства. В качестве представителя этого течения Шмитт рассматривает Юния Брута, автора трактата «Обвинения против тиранов». Тираном здесь называется любой абсолютный правитель, первый из которых — Цезарь. Однако несмотря на то что формально его тирания была длительной диктатурой, термин «диктатура» в трактате не употребляется. Тиран может либо силой завладеть властью, либо нарушить существующие законы и таким образом злоупотребить властью, возложенной на него по праву. У Брута мы видим простой вариант разделения властей: издавать законы может только народ (через сословные представительства), тогда как правитель их просто исполняет. Кроме того, вводится разделение административного аппарата на абсолютистскую бюрократию (которые являются слугами, servi государя и чьи полномочия прекращаются после его смерти) и сословных уполномоченных, officiarii Regni, которые не подчинены правителю и контролируют исполнение им законов. Шмитт отмечает, что впоследствии именно уполномоченные правителя, servi, трансформировались в комиссаров и именно с их помощью было упразднено сословное правовое государство; однако у самого Брута этот момент не проработан.

125 Диктатура. — С. 37

73

В работе Брута, как и других сочинениях монархомахов, главным является обоснование господствующего положения народа и подчиненного по отношению к нему — правителя. При этом предполагается, что общественный интерес и права — нечто однозначное и всеобще признанное. В XVII в. ввиду усложнения этой проблематики происходит разделение теории естественного права на естественное право справедливости (к которому относились монархомахи, а вслед за ними — Гуго Гроций, Джон Локк и другие) и научное естественное право, стремившееся определить эти понятия с точностью естественных наук (главный представитель этого подхода — Томас Гоббс). Шмитт так описывает это разделение: «Разницу между двумя направлениями в естественном праве лучше всего сформулировать следующим образом: одна система исходит из интереса к определенным представлениям о справедливости и, следовательно, из содержания принятого решения, тогда как другая интересуется лишь тем, что

126 вообще оказывается принято некое решение» .

Первая концепция основана на представлении о некоем естественном (т.е. догосударственном по своей природе) праве, тогда как по Гоббсу до государства и вне государства никакого права не существует. Государство не может совершать неправовых поступков, так как тот или иной факт наделяется статусом права именно в силу государственного повеления, а не на основании соответствия некоему идеалу справедливости. Шмитт приводит знаменитую формулу Autoritas, non Veritas facit Legem («Законы создаются не истиной, а авторитетом») из 26 главы «Левиафана». Развитие этого тезиса можно проследить в трактате «О гражданине»: «.Так как все столкновения рождаются из противоречивых представлений людей о моем и твоем, справедливом и несправедливом, полезном и вредном, добром и дурном, достойном и недостойном и тому подобном, что каждый оценивает, исходя из собственного суждения, поэтому обязанностью той

126 Диктатура.— С. 41

74

же верховной власти является установление и обнародование правил или мерок, благодаря которым каждый бы знал, что следует называть своим, а что чужим, что справедливым, а что — несправедливым, что достойным, а что — недостойным, что добрым, а что — дурным, то есть, одним словом, что следует делать и чего следует избегать в повседневной жизни»127. Государство формирует по всем вопросам некое общее мнение, которое находится выше частных представлений и позволяет избегать конфликтов, неизбежных при их столкновениях. Шмитт говорит128 о том, что в сущности гоббсовское государство как таковое является диктатурой, так как обладает неограниченными полномочиями для реализации конкретной цели (недопущения войны всех против всех, bellum omnium contra omnes). При этом у самого Гоббса термин диктатуры, естественно, применяется в другом значении. Говоря о проблеме передачи политической власти, он различает монарха и диктатора. Монархия возникает в тех случаях, когда populus (народ, а точнее — оформленная и действующая в качестве государственно-правового субъекта совокупность граждан) навсегда передает власть одному лицу. Если же власть передается на время, то решающим фактором в определении правового статуса правителя является наличие или отсутствие у populus права устраивать собрания. Если возможность собираться без согласия правителя сохраняется, то он является primus populi minister, «первым слугой народа». Такими, по Гоббсу, были римские диктаторы, т.к. на время их избрания народ оставался сувереном, и народное собрание могло в любой момент снять диктатора с должности. Такой взгляд присущ Гоббсу периода работы «О гражданине» (1642), тогда как в «Левиафане» (1651), написанном под впечатлением от английской революции, диктатор уже называется «временным монархом», что доказывает сближение республиканской и монархической форм правления в чрезвычайных обстоятельствах. Выводом из

127 Гоббс Т. «О гражданине» VI, 9

128 Диктатура.— С. 41

75 этого является преимущество монархии, т.к. во-первых единоличная форма правления более эффективна в условиях войны (а это естественное состояние существования государств), а во-вторых, регент при недееспособном правителе в монархиях реже захватывает власть, чем диктатор в республиках. Ключевое же различие между монархом и диктатором — в том, что первый может выбирать себе наследника; однако если наследник диктатора признан и получает власть после его смерти, то диктатор автоматически превращается в монарха.

Следующая ступень — творчество Бодена, впервые разработавшего понятие комиссарской диктатуры. Методологически Боден занимает промежуточную позицию между техницизмом Макиавелли с теорией политических арканов и концепцией правового государства монархомахов. В его работах именно через понятие диктатуры раскрывается проблема публичного права (связи высшего права с высшей властью, т.е. суверенитета). Определение суверенитета дается в «Шести книгах о республике» (кн. I, гл. VIII): «Суверенитет есть полная и постоянная республиканская власть, которую латиняне называют величием». Суверен может передать часть своих полномочий для решения какой-либо задачи диктатору, однако сохранит свое верховенство, сколь бы не были велики эти полномочия. Римский диктатор, избранный на время войны, децемвиры, имеющие полномочия для написания новой конституции, как и «какой-либо другой комиссар или магистрат, недолгое время обладавший абсолютной властью распоряжаться в республике», не являются сувереном.

Здесь впервые вводится понятие комиссара как диктатора, имеющего некоторое поручение и наделенного полномочиями для его исполнения (поэтому, например, власть Суллы для Бодена — не диктатура, а «свирепая тирания», и тот факт, что сам тиран по окончании гражданской войны от нее отказался, ничего не меняет). Настоящий суверен всегда может отобрать у комиссара полномочия; власть суверена, в отличие от власти диктатора, носит постоянный, а не временный характер. При монархии сувереном является государь, при

76 демократии — народ. «Боден не делает различия между суверенитетом государства и суверенитетом носителя государственной власти. Он не противопоставляет государство высшему государственному органу в качестве самостоятельного субъекта. Кто обладает абсолютной властью, тот и суверенен, а кто именно ей обладает, должно устанавливаться в каждом отдельном случае, хотя и не на основании всего лишь фактической констатации политической действительности»[96]. Именно поэтому для Бодена, перед глазами которого были монархии XVI и XVII веков, диктатор никогда не может быть сувереном, так как не обладает абсолютной властью.

Последний важный пункт работы Бодена — сравнение ординарных чиновников (officier, лат. officialis) и комиссаров (commissaire, лат. curator), результаты которого Шмитт выносит в отдельную схему. В ней присутствуют следующие признаки сравнения: во-первых, основание деятельности (у чиновника — общий закон, у комиссара — распоряжение, ordonnance). Во- вторых, характер службы (непрерывный характер службы чиновника, постоянство самого поста, даже если часто сменяются занимающие его лица; у комиссара — непостоянный характер деятельности, оканчивающейся сразу по выполнении задачи). В-третьих, чиновник обладает своего рода правом на пост и не может быть его произвольно лишен; в то же время никакого права на пост у комиссара нет, в любой момент он может быть отозван тем, кто дал ему поручение. Наконец, в-четвертых, в содержательном плане деятельность чиновника регламентирована законом лишь в общих чертах, и пространство его собственного мнения и толкования законов достаточно велико. Деятельность же комиссара жестко определена инструкцией и волей заказчика, хотя в некоторых случаях ему может быть предоставлена несколько большая свобода действий.

77

Шмитт отмечает, что Боден хотя и был первым, кто подверг институт комиссаров политическому осмыслению, не увидел их значения в формировании новой организации государственной власти. Он обозначает противоположность между комиссарами и регулярными чиновниками («магистратами» в терминах Макиавелли), видит разницу между формальным законом и распоряжением, однако не делает из этого дальнейших выводов. Тогда как тот же Макиавелли рекомендовал государю для расширения собственной власти не передавать реализацию собственных решений магистратам, а лично следить за их исполнением. Разницу же между законом и распоряжением Гоббс (и вслед за ним Шмитт) обозначил бы как различие между законом в формальном и законом в материальном смысле — что более наглядно подчеркнуло бы обязательность исполнения каждого из них. Причину такого подхода Бодена Шмитт видит в отсутствии у него реального опыта знакомства с абсолютным государством, которое к концу XVI века еще только складывалось, и, следовательно, он не мог учитывать роли комиссаров в этом процессе. В следующем столетии сама практика политической жизни (прежде всего, опыт Тридцатилетней войны) дала многое к осмыслению теоретических понятий, разработанных Боденом; при сохранении заданного им проблемного поля роль диктатуры и функции комиссаров в ее осуществлении были оценены по-новому.

Уже Гуго Гроций, заставший революцию в Нидерландах и диктатуру принца Морица Оранского, иначе смотрел на проблему диктатуры и суверенитета. В работе «О праве войны и мира» (De jure belli ac pacis, 1625) Гроций утверждает: диктатор на время исполнения своих полномочий является сувереном, так как главное в предоставленной ему власти — неограниченность средств для достижения поставленной цели, а не временный характер власти. Как и Боден, Гроций использует сравнение с собственностью: если суверенитет — полноценное обладание властью, то прочие виды государственного управления — «несобственное владение». Гроций ставит вопрос следующим образом:

78 обладает ли диктатор каким-либо правом на занимаемый пост (хотя бы в силу имеющихся полномочий)? Если ответ утвердительный, то диктатор может рассматриваться в качестве суверена (пусть и временного) и его уже нельзя отозвать простым волевым решением, как обычного комиссара. Во всех остальных случаях дискуссия о сходстве диктатора и суверена не имеет смысла.

Подробнее следует остановиться на «Экскурсе о Валленштейне-диктаторе», которым Шмитт заканчивает посвященную XVII веку главу. История герцога Альбрехта фон Валленштейна, имперского генералиссимуса времен Тридцатилетней войны, предоставляет богатый материал для самых разнообразных романтических (в широком понимании) трактовок. Личность в истории, честолюбие против верности долгу, коварная судьба, возвышающая своих любимцев, чтобы затем сокрушить их, — все эти темы вполне однозначно отсылают нас к романтической литературной традиции, и показательно, что самое известное художественное произведение, посвященное этим событиям, — трилогия «Лагерь Валленштейна» — «Пикколомини» — «Смерть Валленштейна» — принадлежит не кому-нибудь, а Шиллеру, одной из наиболее значимых фигур для немецкого романтизма XIX века. Центральный сюжет трилогии — обстоятельства, предшествовавшие убийству генералиссимуса. Валленштейн, стремящийся к скорейшему завершению опустошительной войны, начинает тайные переговоры со шведами. Об этом становится известно другим имперским военачальникам, которые мечтают обвинить Валленштейна в измене и занять его место. Сын главного заговорщика, молодой командир кирасирского полка Макс Пикколомини, разрывается между верностью императору, личной преданностью Валленштейну и любовью к его дочери Тэкле. В итоге большая часть офицеров отворачивается от генералиссимуса, Пикколомини, будучи не в силах преодолеть противоречий, погибает, Валленштейн бежит в Эгер, где также гибнет от рук заговорщиков. Функционально «диктатура» Валленштейна описывается, например, следующим образом (реплика графини Терцки): «.Страшным ты им

79 всегда являлся; и неправ совсем не ты, который постоянно был верен самому себе, а те, которые, страшась тебя, однако вручили власть тебе же. Ты восемь лет назад огонь и меч по всей земле германской с собою нес. с презреньем относился к имперским всем законам, признавал одни права — неумолимой силы и попирал немецких всех владык, чтоб расширять для своего султана [т.е. императора] владычество»130. Все это вполне соответствует взгляду Шмитта на представления романтиков о политике — диктаторство Валленштейна является, можно сказать, его «личной чертой», подчеркивающей величие и противоречивость его души, при этом реальные полномочия описываются максимально абстрактно и представляют для автора явно второстепенный интерес. Можно лишь предполагать, насколько общим местом в европейской литературе стала именно такая трактовка этого сюжета.

Шмитта, на первый взгляд, кроме вопроса, есть ли формальные основания для того, чтобы считать Валленштейна диктатором, не интересует вообще ничего. В первом же абзаце он довольно язвительно упоминает131 о традиции использования термина «диктатура» в качестве «политического словца» применительно к Валленштейну и затем дает собственный последовательный и подробный анализ проблемы. Результат оказывается достаточно неожиданным: в 10 пунктах сохранившегося договора между Валленштейном и Фердинандом II оговариваются лишь чисто военные полномочия главнокомандующего, а также полагающееся ему вознаграждение за службу; ему прямо запрещается принимать самостоятельные политические решения вроде заключения перемирия или законодательного ограничения прав имперских сословий. Рассуждения о личных качествах генералиссимуса и его амбициях, лежавшие в основе большинства предыдущих высказываний на эту тему — от Пуфендорфа до Шиллера, — оказываются для Шмитта предметом глубоко второстепенным, поскольку в

130 Шиллер Ф. Смерть Валленштейна. Собрание сочинений Шиллера в переводе русских писателей. Под ред.

С.А. Венгерова. Том II. СПб., 1901.— С. 303

131 Диктатура.— С. 99

80 действительности ни на одном из этапов карьеры Валленштейна речь не шла о предоставлении ему диктаторского полновластия. Следовательно, он и не может рассматриваться как политический субъект, принимающий политические же решения (а его субъективные черты обладали бы политическим значением лишь в этом случае). Четко проговорив фактическую сторону дела, Шмитт все же позволяет себе ремарку относительно личных качеств Валленштейна, характеризуя его как «необычайно способного организатора...

руководствующегося только рациональными идеями целесообразности» и явившего «великолепный по своей исторической уникальности пример меркантилистского государственного правления», но при этом абсолютно чуждого «почтению к действующим уложениям Священной Римской империи и к унаследованным привилегиям сословий»[97]. Однако появляется следующий вопрос: если Валленштейн никогда не являлся подлинным политическим субъектом, то кто им был в этой ситуации?

Политическим субъектом, принимающим решение об отмене действующего законодательства и введении чрезвычайных полномочий, мог стать только император, однако он «не решился добыть для себя исключительные права на основании своего полновластия»[98]. Шмитт остается верным себе и не дает прямых оценок этому решению (вернее, нерешительности) Фердинанда II, говоря лишь о том, что Священная Римская империя могла бы стать подлинной монархией и что эта возможность не состоялась. Косвенную его оценку можно вывести хотя бы из того обстоятельства, что империя в описываемый период находилась в самой напряженной стадии Тридцатилетней войны — в конфликт вмешались Швеция и Франция — и Шмитт, хоть и не ссылается на эти внешнеполитические обстоятельства, но на протяжении работы неоднократно говорит о необходимости полновластия в условиях войны. Исключительные

81

134 условия, конечно, часто бывали лишь «излюбленным предлогом» для наступления на традиционные права сословий, но в данном случае исключительность не была надуманной — имперские земли, пожалуй, впервые в своей истории столкнулись с внешней агрессией такого масштаба, и борьба против полновластия императора, которое он мог бы делегировать своим комиссарам, явно отрицательно сказалась на эффективности действий его военачальников, как и его собственных. Однако, повторюсь, к этой стороне вопроса Шмитт не обращается, допуская, тем не менее, одно значительное словоупотребление. Говоря о вступлении на престол Фердинанда III в декабре 1636 года, он использует термин «капитуляция»[99][100] для обозначения того факта, что отказ нового императора от претензий на полную суверенную власть был закреплен на государственно-правовом уровне. До окончания войны в этот момент было еще 12 лет, да и сам Вестфальский мир, пусть и повлекший некоторые территориальные и политические потери со стороны империи, сложно назвать капитуляцией (особенно на фоне Версальского договора в результате Первой мировой войны, который от выхода «Диктатуры» отделяют всего три года). Почему же Шмитт, вообще-то не склонный своих работах к излишним эффектам, использует такой сильный термин?

Вероятно, здесь Шмитт стремится указать на тот факт, что именно отказ от возможности объявления чрезвычайной ситуации окончательно превращает Священную Римскую империю, civitas christiana, в политический фантом. «.У императора была отнята последняя возможность сформировать мощную центральную власть с помощью введения чрезвычайного положения. При “чрезвычайно настоятельной потребности” императору хотя и не нужно запрашивать разрешения сословий, но для сбора необходимых налогов он все же должен выслушать мнение шести курфюрстов. Также и при явном нарушении

82

мира или упорном неповиновении того или иного сословия ему не разрешается объявлять его вне закона без соизволения курфюрстов, следовательно, даже при очевидных обстоятельствах впредь будет необходим особый процесс, и прежняя точка зрения императора, в соответствии с которой объявление вне закона может вступать в действие ipso facto, уже не допускается»[101]. Таким образом, здесь Шмитт выражает свою точку зрения в вопросе о роли отдельной личности в истории и отвечает всем, кто связывал поражение дела императора то ли с возвышением Валленштейна, то ли с его убийством, — на самом деле, доказывает Шмитт, Валленштейн никогда не имел приписываемой ему власти и значения, а персональные качества конкретного полководца второстепенны по отношению к тому, даны ли ему полноценные полномочия комиссара-диктатора. Сама же ситуация показывает, что в критических условиях традиционные права, дискуссия и противоположность интересов затрудняют принятие решения и снижают эффективность любого из выбранных вариантов. С одной стороны, наделить Валленштейна чрезвычайными полномочиями значило бы настроить против себя имперские сословия и попасть в определенную зависимость от генералиссимуса. С другой, удовлетворение требований курфюрстов (устранение Валленштейна и роспуск его наемников) и передача командования их кандидату, Максимилиану Баварскому, не только ослабляло армию, но и ставило императора в такую же зависимость — только в этом случае от рейхстага и баварского герцога. Фердинанд II дважды (в 1630-м и в 1634-м) выбрал в этой ситуации «уважение к текущему правовому состоянию» и, соответственно, сторону курфюрстов — однако вне зависимости от его выбора сама ситуация показывает, что в критических условиях традиционные права, дискуссия нескольких политических субъектов и противоположность их интересов затрудняют принятие решения и снижают эффективность любого из выбранных вариантов. То, что Шмитт подробно останавливается на этом сюжете и разбирает его в

83 первую очередь с точки зрения эффективности политического действия, говорит о многом. И если бы историческая часть «Диктатуры» на этом закончилась, были бы все основания считать Шмитта безусловным этатистом и сторонником принципа единоначалия власти. Однако в следующих главах появляются основания для других трактовок его взглядов.

XVIII век значим для Шмитта в первую очередь тем, что именно в это время было теоретически осмыслено учение о суверенной диктатуре. Конец столетия и Великая французская революция дали уникальный материал для сопоставления комиссарской и суверенной диктатуры.

Начало концепции суверенной диктатуры Шмитт видит в споре между сторонниками консервативного сословного самоуправления (к которым принадлежал Монтескье) и просветителями, отстаивавшими идею централизованной бюрократии. Теорию разделения властей, которая является наиболее известной идеей Монтескье, невозможно правильно понять без учета этого контекста. Ключевое место в ней отводится «промежуточным инстанциям», corps intermediares, то есть различным аристократическим институтам самоуправления, независимым судам, которые опосредуют властные решения государства и являются необходимым признаком монархического правления, соблюдающего фундаментальные законы. Монтескье свойственно недоверие к любой власти (Шмитт резюмирует его взгляды в достаточно простом принципе: «Всякая чрезмерная политическая власть этим учением расценивается как враждебная»137), и известный образ весов — символ взаимного контроля, противодействия и сдерживания различных властных институтов. «Одна власть сдерживает другую (О духе законов, XI, 4); «сдерживать», «сковывать», «связывать», «противодействовать» — вот ключевые выражения знаменитой шестой главы одиннадцатой книги»138. Единство, которое могло бы быть

137 Диктатура.— С. 124

138 Диктатура. — С. 123

84 достигнуто лишь в том случае, когда одна власть уничтожила бы другую, современниками Монтескье было бы названо «деспотизмом», Шмитт в данном случае уравнивает этот термин с «диктатурой»139. Единственное средство избежать этого — сочетать принцип разделения властей с сохранением всевозможных традиционных парламентов, собраний и т.п., которые в силу своего консерватизма и природного недоверия к «произвольным и внезапным проявлениям государственной воли»[102] будут оспаривать любое сомнительное решение власти в независимых судах и добиваться более компромиссных постановлений.

Можно лишь предполагать, какое непонимание и фрустрацию подобная система вызывала у тех, чья деятельность была напрямую связана со скоростью и эффективностью принимаемых решений, например у того же Валленштейна. Шмитт цитирует такой фрагмент из его переписки: «Эти, из империи, приходят ко мне, много мне говорят о решениях имперского сейма, о Золотой булле и т.п. Не знаю, куда и деваться, когда они заводят эти речи»[103]. Схожим образом на необходимость согласования собственных действий с политическим контролирующим органом реагировал и другой генералиссимус, граф А.В. Суворов, во время своего Итальянского похода 1799 года. «Венский кабинет все- таки желал, чтобы Суворов изложил ему свои предположения о плане предстоящей кампании. Суворов отвечал, что решит дело на месте, по тамошним данным. После этого приехали 4 члена гофкригсрата с изготовленным планом кампании до р. Адды, прося его именем императора исправить или изменить проект, в чем он признает нужным. Суворов зачеркнул крестом записку и написал снизу, что начнет кампанию переходом через Адду, а кончит где Богу будет угодно»[104]. Сам Петрушевский, вполне симпатизируя своему герою, тем не

139

Там же

85 менее описывает механизм имперского контроля за главнокомандующим вполне в духе Монтескье: «Суворов знал, что такое гофкригсрат, и должен был сразу отучить его от всяких поползновений на руководительство. Это удивительное учреждение. можно объяснить только узким военным методизмом эпохи и принципиальною недоверчивостью правительства ко всему и ко всем. Только на этих основах и понятно существование придворного военного совета, составлявшего планы войн, походов и всякого рода военных действий, стоявшего на точном их исполнении, без изменений до получения на то разрешения, и строго каравшего ослушников. Заставить командующего генерала ходить на помочах, протянутых из столицы. — значило делать его бессильным при малейшей перемене обстоятельств. Даровитому генералу подобная опека была невыносима, а обладающему такими особенностями, как Суворов — совсем невозможна»[105]. Конечно, в случае Монтескье речь идет о противодействии политическому полновластию, тогда как ни у Валленштейна, ни у Суворова политических полномочий не было. Однако здесь мы сталкиваемся с проблемой, которую Шмитт подробно описывает в главе «Диктатуры», посвященной военному положению, а именно: на территории боевых действий полноценное функционирование гражданских властей невозможно, поэтому армия и ее командующий выступают в качестве замены прочих государственных органов (прежде всего, судебных). При этом «правосознание, для которого разделение властей вообще тождественно состоянию правового государства, воспринимает закон о военном положении как отмену разделения властей и его замещение приказами военачальника»[106]. Поэтому недоверие опосредующих инстанций к главнокомандующему должно быть предельно высоким просто в силу обстоятельств, с этим и связано их стремление к повышенному контролю каждого его шага.

86

Однако непосредственная демократия нуждается в промежуточных инстанциях не в меньшей степени, чем абсолютная монархия; вмешательство любого, в том числе республиканского, государства, осуществляемое со всей полнотой неограниченной власти, ведет к нарушению «баланса», ограничению гражданских свобод и тирании. «.Непосредственная демократия сталкивается с тем же возражением, что и абсолютная монархия: народу тоже не должно принадлежать “непосредственное господство”; демократия античных республик тоже была лишена опосредующих, промежуточных инстанций»145. На мой взгляд, это замечание Шмитта — очередное скрытое свидетельство его личной позиции, так как с рассматриваемым сюжетом эта ремарка связана лишь косвенно. В синхроническом смысле непосредственная демократия для Монтескье — не более чем теоретическая конструкция (либо столь же идеальный объект из античной истории либо политического устройства средневековых коммун). Однако, во- первых, эта мысль очень продуктивно предваряет анализ дальнейших событий, происходивших во Франции спустя всего 40 лет после выхода трактата «О духе законов»; во-вторых, Шмитта очевидным образом не устраивают попытки либерально-демократических авторов «монополизировать» Монтескье на том основании, что его учение оказало ключевое влияние на авторов Конституции США146. Сама фигура Монтескье — всесторонне образованного интеллектуала- консерватора, сознательно устранившегося от активного участия в публичной жизни и практически в одиночку противостоящего набирающему силу популистскому прогрессивизму — не могла не вызывать симпатий Шмитта. Здесь, таким образом, возникает первая видимая «точка напряжения» внутри «Диктатуры»: до сих пор Шмитт выступает в целом как апологет этого института, в конце предыдущей главы косвенно обвиняя императора в отсутствии

145 Op. cit.— С. 124

146 О степени влияния Монтескье на Американскую революцию также говорит Ханна Арендт, уподобляющая его влиянию Руссо на Французскую революцию (Арендт Х. О революции. М., Европа, 2011.— С. 205). При этом Арендт не в меньшей степени, чем Шмитт, озабочена слиянием демократии и либерализма и также связывает эту тенденцию с идеологией Просвещения. Подробнее ее взгляды на данную проблематику разбираются во второй главе настоящей работы.

87 решимости для предоставления диктаторских полномочий, когда они были необходимы. Здесь же Монтескье, принципиальный противник любого неопосредованного проявления политической воли, удостаивается от Шмитта неожиданно подробного и тонкого анализа; вероятно, это связано не только с тем, что они разделяют во многом схожие ценности, но и тем, кто именно является противниками Монтескье, выведшими диктатуру на принципиально новый уровень.

В творчестве французских физиократов («философов-экономистов»), таких как Дюпон де Немур, Кене, Бодо и др., диктатура как таковая не рассматривается, однако главным элементом совершенного политического устройства они видят сильного правителя (монарха, воплощающего принцип «просвещенного» деспотизма, despotisme legal) и централизованный, рационально устроенный бюрократический аппарат. Только такая система, по их мнению, способна воплотить идеалы свободы, справедливого социального и политического порядка. Различные виды промежуточной власти, поддерживаемые Монтескье, выступают главным объектом их критики; они видятся пережитками «дикого» прошлого, затрудняющими просвещенное правление центральной власти, их невозможно реорганизовать в соответствии с рациональными принципами, можно лишь упразднить. Уже Вольтер, которого от более радикальных суждений еще сдерживает некоторый скептицизм в отношении абсолютизма и то, что он

147

«слишком хорошо знает положительные стороны демократии» , «находит постыдным и гнусным» тот порядок аристократической автономии, который отстаивает Монтескье (чуть раньше эти же институты, и также с отсылкой к Вольтеру, называются «варварской бессмыслицей»). Однако физиократы идут еще дальше. «Государство должно подчиняться законам экономического развития, в остальном же ему дозволено все. В качестве главной своей задачи оно

147 Op. cit. — С. 130

148 Диктатура.— С. 129

88 должно рассматривать просвещение и воспитание подданных. Если люди однажды сумеют познать «естественный порядок» (ordre naturel), то все дальнейшее станет ясно само собой. До этих же пор необходимо господство просвещенного авторитета, который в случае необходимости завершит дело народного воспитания принудительными средствами и чьи насильственные меры будут оправданы целью воспитания»[107]. В качестве идеальных примеров «просвещенной деспотии» приводятся Китай с бюрократией ученых мандаринов и Россия Петра I и Екатерины II (которую Вольтер защищал от критики того же Монтескье)[108]. Просвещенный деспотизм существует как на уровне государства, так и в качестве личного деспотизма того, кто знает истину, над тем, кто к ней глух

Эту концепцию можно назвать «диктатурой просвещения»: разум не превращает людей в рабов (как традиционный деспотизм), а напротив, имеет целью их освобождение и приобщение к культуре; однако при этом разум объявляется всевластным, а все, что может ограничить его полномочия, должно быть упразднено. Легальный деспотизм как вывод из всеобщих принципов разума — главная идея книги Мерсье де ла Ривьера «Естественный и необходимый порядок политических обществ» (1767). Разумный взгляд на вещи и знание истины позволяют их носителю выступать деспотом по отношению к тому, кто ими не обладает. Так деспотизм разума дополняется личным деспотизмом; оба они направлены на подавление человеческих страстей, которые остаются последним препятствием к господству разума. Система разделения властей мешает этой задачи, следовательно, необходимо соединение законодательной и исполнительной властей. «Учение о противовесах, contre-forces, — это химера. Диктовать позитивные законы — значит командовать (Dicter les lois positives,

89 c'est commander), а для этого-то и потребно «публичное насилие» (force publique), без которого бессильно любое законодательство»[109]. И далее: «Главное слово в этом мире идей — “единство44: единая сила, единая воля, единство очевидной истины, власти и авторитета, чей деспотизм основывается на познании истинных законов социального порядка, при котором, следовательно, истинные интересы суверена совпадают с истинными интересами подвластных ему людей; и власть деспота может становиться тем значительнее, чем шире распространяется просвещение, потому что тогда общественное мнение само вносит требуемые исправления»[110]. Сложно сказать, что здесь вызывает наибольшее неприятие со стороны Шмитта — безоговорочный примат экономики (унаследованный, понятно, всеми возможными вариантами социализма и вызывающий критику самых разных консервативных авторов — от Ницше до Зомбарта) или столь же безапелляционное размывание области политики философскими, моральными и педагогическими категориями.

Переход к состоянию разумных естественных законов возможен только посредством легального деспотизма, который является по сути предельно централизованной политической властью, необходимость и оправданность которого очевидна для любого разумного человека. Главное отличие перечисленных авторов от Монтескье, по Шмитту, заключается в их неспособности отделить общий принцип от его конкретного применения, на чем, собственно, и строится обоснование отделения законодательной власти от исполнительной: «В абстрактном смысле суверенитет вполне может быть неделимым и безграничным. Но в конкретной практике каждому отдельному функционеру должно отводиться некоторое ограниченное полномочие, и две наивысшие инстанции, законодательная и исполнительная, тоже не должны

90

153

расширять свои полномочия» . С одной стороны, это положение Монтескье вроде бы ставит понятия суверенитета и закона в более уязвимую позицию по сравнению с мыслью того же Мерсье — суверенитет «в абстрактном смысле», законы как «абстрактные принципы» грозят обернуться политической фикцией, фактическим отсутствием как суверенитета, так и законности. С другой стороны, в противном случае закон сводится к техническому обоснованию решений исполнительной власти (прямота Мерсье, уравнивающего «позитивный закон» с приказом или командой, едва ли нуждается в дополнительных комментариях), и его фиктивность — не риск, но состоявшаяся реальность. Только будучи осознанным как общее правило (а не конкретная инструкция), подвергающееся интерпретации каждый раз применительно к текущим условиям, закон может оставаться неизменным, общеобязательным и независимым от чьего бы то ни было произвола — но при этом не превратиться в самодовлеющую силу, для которой компетенции конкретных исполнителей — лишь досадная помеха. Таким образом, потенциальное утверждение об этатизме Шмитта в случае Монтескье получает первое серьезное возражение — законодательство и принятие решений здесь принципиально разделены по разным инстанциям, более того, однозначно призваны ограничивать эффективность друг друга; и Шмитт не пытается выдвинуть даже косвенных опровержений этой концепции.

Однако описанная выше диктатура разума еще не допускала выведения всех государственных властных полномочий из воли народа — в первую очередь потому, что ощущалась значительная дистанция между просвещенными философами и просвещаемым ими народом, следовательно, они не могли выступить единой инстанцией. Королевское правление рассматривается в некоторых сочинениях (как, например, в анонимных «Записках к французскому народу» 1788 г.) как «постоянная наследственная диктатура», призванная

153Op. cit.— С. 125

91 бороться с привилегированными сословиями и защищать классовые интересы простого народа.

Первым несогласие с этой идеей высказал Г.Б. де Мабли. Опираясь на теорию «противовесов», он показал невозможность существования в Европе государства, похожего на государство иезуитов в Парагвае (которое воспринималось современниками как доказательство возможности существования платоновского государства философов). Он видит разницу между существующим «развращенным государством» (etat corrompu), основанным на господстве частной собственности и властолюбия, и «государством естественным» (etat de la nature), в котором соблюдается принцип всеобщего равенства. Однако концепция «диктатуры разума» вызывает у него сомнения. В первую очередь он возражает против убежденности во всемогуществе философии, основанном на ее очевидности. Философы, настаивающие на господстве разума, по мнению Мабли недооценивают силу аффектов и страстей в человеке, зачастую оказывающих большее влияние на поступки, чем доводы разума. В частности, именно на вредных аффектах основывается институт частной собственности. Мабли исходит из того же тезиса, что и сторонники абсолютизма, а именно — из представлений о природном злонравии человека, которое необходимо обуздать и свести к минимуму исходящую от него опасность. Однако вывод из этого Мабли делает прямо противоположный абсолютистскому учению: он говорит о том, что и правители неизбежно подвергаются действию страстей и неведения, что представляет еще большую опасность для граждан государства в случае единства властей. «Из этого обращения [учения о природном злонравии людей], как оно выражено у Мабли, вытекает представление о том, что правительство и государство являются необходимым злом, которое поэтому нужно свести к минимуму»[111]. Технически

92 это реализуется, как и у Монтескье, через систему разделения, взаимного контроля и зависимости властей. В качестве примеров такого государственного устройства Мабли приводит Рим, Швецию, Нидерланды, Германскую империю, Швейцарию и в некоторой степени — Англию. Развитие этой идеи Шмитт видит в творчестве отцов Американской революции, в частности, обращается к отрывку из «Здравого смысла» Т.Пейна (1776), в котором общество (society) описывается как продукт разумного сожительства людей, продукт их потребностей и деятельности по удовлетворению этих потребностей, а государство (у Пейна — «правительство», government) — как продукт человеческих пороков; Арендт также обращается к этому фрагменту.

Однако Мабли видит и опасность того, что обладатель фактических властных средств (исполнительная власть) попытается возобладать над другими властными инстанциями. Предотвратить это можно путем введения дополнительных органов, контролирующих деятельность исполнительной власти. Стремление философов-экономистов к единству власти встречает возражение Мабли, аргументированное тем, что неравнество является неотъемлемой частью землевладения (равно как и других форм экономической жизни), а политическая власть лишь сохраняет это неравенство. Исполнительная власть должна последовательно дробиться на различные административные инстанции, которые подлежат контролю со стороны законодательной власти, в которую включаются различные институты народного самоуправления. Однако Шмитт отмечает опасность, которую, в свою очередь, таит в себе этот подход: «Того обстоятельства, что в тот самый момент, когда обычный контроль начинает активно преследовать определенную цель, контролирующая инстанция превращается в исполнительную и вновь происходит накопление деспотической власти ... Мабли, по всей видимости, не заметил»[112]. Концепция Мабли,

93 оказавшая решающее влияние на взгляды деятелей Французской революции156, была понята ими довольно узко — лишь в той части, которая касается подозрения к исполнительной власти; именно это подозрение послужило началом диктата законодательной власти и ее фактического вмешательства в частные задачи власти исполнительной.

У Руссо (взгляды которого Шмитт считает157во многом вторичными по отношению к идеям Мабли) вопрос диктатуры описывается в IV книге «Общественного договора». «По этой противоречивой книге легче всего показать, насколько критическим было положение континентального индивидуализма и где располагался тот пункт, в котором он оборачивается государственным абсолютизмом, а его требование свободы — требованием террора»158. Заметим, что и из этого тезиса следует более сложное отношение Шмитта к предмету исследования, чем может показаться на первый взгляд. Он не критикует индивидуализм и стремление к свободе как таковые, но показывает, как эти идеи, будучи сформулированными в афористичной и абстрактной манере, сочетаются с конкретными социально-политическими интересами и будучи особым образом интерпретированы, превращаются сначала в революционные лозунги, а затем — в идеологическое основание для установления режима правового нигилизма и политического террора.

Исходный пункт «Общественного договора» — безусловная естественная свобода каждого человека; цель — создание государства, в котором бы не было ни одного несвободного человека. По Руссо, человек не теряет своей свободы в случае объединения с другими людьми, если это объединение было добровольным; при соблюдении этого условия человек продолжает подчиняться только самому себе. Здесь Руссо повторяет Локка в том отношении, что базисный

156 В частности, на него ссылается Робеспьер в своем выступлении в Учредительном собрании 18 мая 1790 г.

157 См. Диктатура.— С. 134, 137

158 Op. cit.— С. 137

94 общественный договор должен быть заключен единогласно, во всех же прочих случаях меньшинство подчиняется большинству. Единение, достигнутое благодаря общественному договору, ведет к появлению всеобщей воли, volonte generale, которая и характеризует народ как носителя суверенитета. Всеобщая воля всегда права, морально добродетельна и разумна. Она имеет своей целью всеобщее благо. Любая частная воля (volonte particuliere) несущественна: она может лишь совпадать с общей волей (и имеет некоторую ценность в силу этого совпадения), либо не совпадать — но в этом случае она является злой и испорченной и подлежит исправлению или устранению. Совокупная воля не может быть выражена через какое-либо представительство. Каждый индивид непосредственно связан со всеобщей волей; народ не может быть репрезентирован, как и его воля. Именно поэтому несвободен управляемый парламентом английский народ. Законодательство, являющееся выражением всеобщей воли, является неотчуждаемым долгом народа, тогда как исполнительная власть может быть передана отдельному человеку или группе людей. Таким образом, идеальной формой правления у Руссо является непосредственная демократия; однако главный тезис, который выделяет Шмитт и который под действием позднейших работ Руссо игнорируется, состоит в следующем. К истинному законодательству и правлению способен лишь тот народ, в котором разумная воля и добродетель преобладают над эгоистичными аффектами, которому присуща простота нравов и отсутствие лишних потребностей. Единственная страна, которая по Руссо обладает такими предпосылками — это Корсика, всем же остальным народам в их нынешнем состоянии революция не принесет освобождения, следовательно они не имеют на нее права. «Только тезис о том, что народ, т.е. управляемые в противоположность правящим, добр от природы, стало быть, при любых обстоятельствах, добр по своему понятию, — тезис, который можно было извлечь из других работ Руссо, но не из “Общественного договора“, — превращает изложенную в этом произведении и наполненную абстрактными конструкциями систему в

95 революционную идеологию»159. Описывая эту концепцию, Шмитт не делает прямых указаний на ее уязвимость, как в случае Мабли160, но красноречивыми умолчаниями все же намекает на ту легкость, с которой разговор о всеобщей воле и общественном благе может перейти в логику политического и правового отчуждения тех, кто к этой воле не принадлежит. «.Вопрос о неотчуждаемых правах индивидуума и о сфере свободы, не допускающей вмешательства суверенной всеобщей воли, можно больше не поднимать. Он устраняется простой альтернативой, в которой индивидуальное либо согласуется с всеобщим и тогда в силу такой согласованности имеет некую ценность, либо не согласуется и тогда как раз оказывается ничтожным, злым, испорченным и тогда вообще не является

161

волей, достойной внимания в моральном или правовом смысле» .

Будучи рассмотренными в контексте фактического революционного действия, другие положения Руссо принимают весьма угрожающий вид. Моральный аспект, введенный в политическую проблематику, ведет к утверждению политического противника как морально испорченного субъекта, к которому применимы любые меры, способные пробудить в нем сознание истинного гражданина. в отношении позиции самого Руссо Шмитт замечает, что она близка традиции стоицизма, т.е. предполагает в первую очередь внутреннее преодоление каждым отдельным индивидом собственных страстей как предпосылку для каких бы то ни было политических действий (а не является лозунгом, эти самые действия сопровождающим). Отсюда же и приведенная выше мысль о том, что лишь «добрый» народ (т.е. имеющий простые нравы, исповедующий открытость в отношениях и чуждый излишним потребностям) достоин свободы и непосредственной демократии. Стремление к развенчанию стереотипов приводит Шмитта к на первый взгляд парадоксальному тезису о том, что «.“Общественный договор” — не “руссоистское” и не “романтическое”

159 Диктатура.— С. 144

160 Op. cit.— С. 135-136

161 Op. cit.— С. 141

96 произведение. традиционный порядок, в соответствии с которым рациональная способность возвышается над иррациональными аффектами, здесь еще не сменен на обратный»162. Под «руссоизмом» здесь явно понимается искаженная трактовка идей «Общественного договора» (отчасти под влиянием более поздних работ самого Руссо, о которых Шмитт упоминает, но прямо не ссылается), в первую очередь распространяющая понятие «доброго» народа на любое подчиненное большинство вне зависимости от его качеств и текущих исторических обстоятельств. Моральная добродетельность, достижение которой должно быть первым шагом для проявления volonte generale, объявляется априори присущей любой силе, способной принять политическое решение. Максима «мы не можем принять политическое решение, пока не уверены до конца в собственной добродетельности» подменяется противоположной: «раз мы способны к политическому решению, значит мы добродетельны (а наши оппоненты аморальны)». Резюмируя эту ситуацию, Шмитт прибегает к некоторой афористичности: «Руссо вызвался показать, как возможно государство, в коем нет ни одного несвободного. На практике ответ заключался в том, что несвободных уничтожали. Оправдание этому содержится в положении, высказанном самим Руссо: при определенных обстоятельствах человека нужно заставить быть свободным (on le forcera d’etre libre)»163. Революционный террор, таким образом, вообще не рассматривается в качестве инструмента принуждения, ведь истинная воля (на пробуждение которой он направлен) заложена в каждом, надо лишь помочь ей в преодолении эгоистического сознания.

Шмитт говорит о том, что и Руссо, и Мабли, несмотря на свою значимость для Французской революции, все же имели «крайне смутное» представление о революционной диктатуре. Руссо пишет о диктатуре в той части «Общественного договора», которая посвящена проблематике правления, а не суверенитета. Диктатура может быть введена только в условиях уже действующей конституции;

162 Op. cit.— С. 143

163 Op. cit.— С. 145

97 деятельность диктатора если не содержательно, то по своему правовому основанию также лежит в рамках конституции. Таким образом, Руссо описывает исключительно комиссарскую диктатуру, вполне в духе предшествующей эпохи. У Мабли речь идет о «реформационной диктатуре», которая имеет своей задачей периодическое изменение структуры исполнительной власти во избежание ее доминирования над другими инстанциями. Однако сам импульс реформ исходил также из конституционно учрежденного источника власти — монарха, папы и т.п. Таким образом, не рассматривается ситуация нового начала; и Мабли, и Руссо разделяют идею непрерывности государственного суверенитета, идущую от Средних веков. Первоначально в рамках этого представления источником любой земной власти виделся Бог (а посредником в этих отношениях выступала церковь, о чем упоминалось выше). Затем эти представления сменились секулярной идеей абсолютного государя, чья власть территориально ограничена, однако который остается в своей стране в той же степени абсолютным источником земной власти, в какой им ранее был Бог. Физически короли сменяли друг друга, однако их универсальная сущность, объединяющая в одном лице власть и закон и

164

являющаяся источником любых полномочий, длилась непрерывно .

Главный пример нарушения непрерывности существующего государственного порядка — пуританская революция Кромвеля в Англии. В ходе нее впервые появились идеи и требования радикальной демократии, окончательно оформившейся в XIX веке. Место отношений народного представительства с правительством и королем заняли отношение народа к собственному представительству. Власть народных представителей по отношению к любому отдельному лицу (в том числе королю) безгранична, но столь же безгранична и их зависимость от воли народа. В 1647 году в Англии создается «Agreement of the People» («Народное соглашение») — первый проект

164См. Kantorowicz E. The King's Two Bodies. Princeton University Press, 1997

98 демократической конституции в современном значении. Кромвель является сувереном с момента роспуска им Долгого парламента в 1653 году. Однако его власть не уполномочивается какой-либо (даже близкой к нему) группой, например офицерами его армии. Политику Кромвеля Шмитт рассматривает как попытку интерпретировать появившийся суверенитет как собственное волевое решение и конституционно урегулировать его (т.е. создать правовые ограничения к его применению). Диктатура в качестве правового основания исходит из посылки, что ее оппонент отвергает существующую конституцию и не придерживается правовых норм, которые диктатор считает основополагающими. Соответственно, диктатор провозглашает своей задачей защиту определенного конституционного порядка, однако при этом его действия могут противоречить защищаемым законам. К этому относится следующее замечание Шмитта: «Подобно самообороне, диктатура всегда является не только действием, но и

165

противодействием» . Такое парадоксальное понимание диктатуры, которое продемонстрировал Кромвель, пытающийся на законодательном уровне ограничить фактически имеющуюся у него полноту власти, является следствием уникальной ситуации: Кромвель выступает как традиционный диктатор- комиссар, призванный восстановить «нормальный» порядок, хотя его никто на это не уполномочивал и в данной ситуации он является единственным носителем суверенитета.

В противоположность комиссарской, суверенная диктатура не стремится и не сводится к тому, чтобы приостановить действующую конституцию; ее цель — достижение состояния, при котором можно бы было ввести конституцию, которая может считаться истинной. Ключевое понятие этого вида диктатуры — учредительная власть (pouvoir constituant) — не учрежденная и принципиально не учредимая конституционно, но выступающая в качестве фундирующей власти.

165Диктатура. C. 157

99

Получила известность она благодаря работе «Что такое третье сословие» аббата Сийеса и «Декларации прав человека и гражданина».

Основное содержание этой концепции заключается в следующем. Народ как обладатель учредительной власти не вправе ограничивать себя и может в любое время установить себе любую конституцию (volonte generale у Руссо). Pouvoir constituant соотносится с pouvoir constitue приблизительно так же, как natura naturans — с natura naturata у Спинозы. Нация, по Сийесу, всегда пребывает в естественном состоянии: у учреждающей власти нет никаких обязанностей, имеются только права, у учрежденной — наоборот. Одна сторона этих отношений всегда находится в естественном состоянии, вторая — всегда в правовом.

Однако Сийес отмечает, что воля народа в большинстве случаев неясна. В эпоху разделения труда лишь немногие имеют досуг и свободу для участия в политике, тогда как большинство занято в системе производства и потребления и по сути превратились в machines du travail, «рабочие машины». Неясность (но при этом неоспоримость) воли народа у Сийеса Шмитт сравнивает с «объективно­неясным» Богом в философии XIX века. Как только воля принимает какую-то форму, она перестает быть учредительной и становится учрежденной. Диктаторская власть суверенна только как «переходная», подчиненная поставленной задаче (в отличие от власти суверенной аристократии или абсолютного монарха).

Национальный конвент во Франции, принявший в 1792-93 годах конституцию и затем приостановивший ее действие для противостояния контрреволюции — главный пример суверенной диктатуры. При этой диктатуре становится неактуальной и теория разделения властей, и память о некотором нормальном законном состоянии, для возвращения к которому вводится диктатура. Суверенная диктатура как политический инструмент обладает ничем

100 не ограниченной мощью, однако эта мощь вызвала новые проблемы, анализу которых следует посвятить отдельную главу.

<< | >>
Источник: Гуляев Роман Владимирович. Революция или диктатура: Ханна Арендт и Карл Шмитт о сущности политического. Диссертация на соискание ученой степени кандидата философских наук. Москва, 2013. 2013

Еще по теме 2.1 Диктатура и проявление политического:

  1. Гуляев Роман Владимирович. Революция или диктатура: Ханна Арендт и Карл Шмитт о сущности политического. Диссертация на соискание ученой степени кандидата философских наук. Москва, 2013, 2013
  2. Глава 2. Концепция диктатуры Карла Шмитта
  3. МЕДУШЕВСКИЙ Николай Андреевич. Принцип толерантности как легитимирующая основа Европейского интеграционного проекта: парадигма, социальная функция, вклад в политическую трансформацию. Диссертация на соискание учёной степени доктора политических наук. Москва - 2018, 2018
  4. 1.2 Философско-методологическая сущность понятия "система" в исследованиях политического лидерства и других сложных объектов социально-политической действительности
  5. 2.2 Система политического лидерства
  6. § 1. Сущность и контуры политической сферы
  7. § 2. Некоторые составные элементы политической сферы общества
  8. Политическая карьера Гизо
  9. § 4. Единство и целостность политической сферы общества
  10. Политическая карьера Токвиля