<<
>>

Глава 3. «Банальность зла» как полемика с Карлом Шмиттом

Описание репрессивной практики Французской революции неизбежно сближает наблюдения Шмитта с тем, что Арендт говорит о терроре тоталитарных режимов. В обоих случаях государство выступает с «упреждающим ударом», направленным против групп, которые могут потенциально представлять угрозу для политической стабильности и общественного порядка. При этом Шмитт, как уже было сказано, не дает оценок этой практике, тогда как для Арендт именно она является основанием для обвинительного приговора Эйхману и тем, кто за ним стоял.

Одной из этих фигур в ее понимании, видимо, можно считать и Шмитта: именно его она косвенно указывает как автора теории, согласно которой в действиях Эйхмана нет состава преступления, тогда как Шмитт, в свою очередь, принял ее нападки на свой счет (см. упомянутое в начале данной работы письмо Э.Форстхоффу от 18 ноября 1963 года). Арендт не стремится рассуждать на языке Шмитта — к примеру, термин «враг» на протяжении «Банальности зла» употребляется лишь несколько раз, и всегда лишь в сочетании hostis humani generis, «враг рода человеческого». Эйхман, таким образом, объявляется не врагом своих жертв или израильского государства, а кем-то лишенным человеческой природы. В дальнейшем Арендт не отказалась от этой своей оценки; более того, именно феномен «безмысленности» Эйхмана, по ее словам, послужил отправной точкой в исследовании человеческого мышления, оставшемся незавершенным183. На это достаточно четко отвечает фрагмент из «Понятия политического»: «Если государство во имя человечества борется со своим политическим врагом, то это не война человечества, но война, для которой определенное государство пытается в противоположность своему военному противнику оккупировать универсальное понятие, чтобы

183 См. Арендт Х. Жизнь ума. М.: Наука, 2013.— С. 11

120 идентифицировать себя с ним (за счет противника), подобно тому как можно злоупотребить понятиями мир , справедливость , прогресс , “цивилизация", чтобы истребовать их для себя и отказать в них врагу»184, и можно бы было просто отнести Арендт к прочим победителям, которые, используя подобные злоупотребления, возлагают на своих противников всю вину и не дают им возможности оправдаться. Однако за теорией, связывающей государство и безопасность, стоит как минимум еще один автор — Арендт в своих работах не уделяет ему специального внимания, тогда как Шмитт в 1938 году пишет о нем следующее: «С отвагой и интеллектуальной прямотой он восстановил прежние, вечные взаимосвязи между обеспечением защиты и повиновением, приказанием и принятием риска, властью и ответственностью, выступив против дистинкций и ложных понятий potestas indirecta, которая требует повиновения, не будучи в состоянии обеспечить защиту, хочет приказывать, не принимая на себя политических рисков, и властвует в обход других инстанций, на которых оставляет всю ответственность»185. Речь идет об авторе «Левиафана» Томасе Гоббсе, начинающем свое рассуждение о государстве со следующей мысли: «Цель государства — главным образом обеспечение безопасности. Конечной причиной, целью или намерением людей (которые от природы любят свободу и господство над другими) при наложении на себя уз. является забота о самосохранении и при этом о более благоприятной жизни»186. Если государство падет, оно не сможет обеспечить никакого порядка и безопасности своим гражданам; следовательно, подразумевается, что последние поддерживают решения власти относительно источников угрозы и необходимым мерам по ее пресечению.

Арендт принимает эту логику и пытается разрушить аргумент изнутри: она однозначно утверждает, что уничтожение евреев «не было обусловлено какой бы

184 Шмитт К. Понятие политического.— С. 65

185 Шмитт К. Левиафан в учении о государстве Томаса Гоббса. СПб.: Владимир Даль, 2006,— С. 238

186 Гоббс Т. Левиафан // Гоббс Т. Сочинения в 2 томах. Т.2. М.: Мысль, 1991.— С. 128

121

то ни было необходимостью» и лишь ускорило поражение режима в войне; затем добавляет, что единичные (преступные) исключения из права делаются для поддержания порядка в целом, тогда как в случае Третьего рейха «едва ли имелся хотя бы один акт. власти, который, согласно привычным нормам, не был бы преступлением»187. Можно объяснить репрессии нацистов в отношении коммунистов, профсоюзных деятелей и т.д., то есть открыто противостоящих им политических групп (на эту объяснимость очевидно указывает, например, известная речь Мартина Нимеллера «Когда они пришли.»188 — ее герой мог молчать или протестовать, когда «они приходили» за коммунистами и социал- демократами, но причины происходящего в любом случае были для него вполне ясны). Были открыто преступными, но также понятными еврейские погромы вроде «Хрустальной ночи» 1938 года, организаторы и участники которых не скрывали своих антисемитских взглядов (и, соответственно, были готовы видеть в евреях источник угрозы, не нуждающийся в дополнительном обосновании). Была, наконец, беспрецедентная по масштабу и обоюдной жестокости партизанская война на восточном фронте, и происходившее там также не требовало особого понимания. Однако все это — лишь сопутствующие обстоятельства программы «решения еврейского вопроса», которая как раз не укладывается ни в одну из перечисленных логик. Безусловно, были евреи- коммунисты и евреи-партизаны, как были и нацисты-антисемиты; однако случай Эйхмана противоположен всем вариантам (и тем интересует Арендт): человек, который не испытывал к евреям как таковым никакой личной неприязни, организовал переселение, а затем уничтожение евреев, отсутствие враждебной деятельности которых и неучастие в политических партиях были ему доподлинно

187 Арендт Х. Ответственность и суждение. М., 2012.— С. 72

188 Чаще всего приводится в следующем виде: «Когда они пришли за коммунистами, я молчал — я не был коммунистом. Когда они пришли за социал-демократами, я молчал — я не был социал-демократом. Когда они пришли за профсоюзными активистами, я молчал — я не был членом профсоюза. Когда они пришли за мной — уже некому было заступиться за меня». Поскольку изначально это высказывание было сделано Нимеллером устно, существуют некоторые вариации текста. См. James Bentley, Martin Niemoller: 1892-1984. New York: Macmillan Free Press,1984

122

189 известны189. Относительно же мысли Арендт о том, что все акты нацистской власти являлись с точки зрения обычной логики преступными, нужно небольшое отступление.

«Преступные акты» власти вовсе не обязательно заключаются в прямом истреблении граждан и экспроприации их имущества. Приведенное выше положение о норме и исключении из нее можно прояснить при помощи экскурса в такой частный вопрос, как законодательство в области владения и ношения гражданами оружия. Хотя ни Арендт, ни Шмитт не обращаются к этому сюжету, в уже упомянутом «Левиафане» есть прямое высказывание на этот счет. Согласно Гоббсу, «целью повиновения является защита, и тому, в чем человек видит свою защиту, будет ли это его собственный меч или меч другого, он склонен от

190 природы повиноваться и стремится это поддержать» .

Бернард Харкурт, профессор права Чикагского университета, в своей статье, посвященной этому вопросу191, развенчивает два современных мифа: во-первых, что режим нацистов, придя к власти, первым делом отобрал у граждан личное оружие, лишив их возможности активного сопротивления; и во-вторых, что если бы граждане Германии были вооружены, они не допустили бы того размаха террора и произвола, который произошел в действительности. Анализируя законодательные акты этого периода, Харкурт приходит к выводу, что самый жесткий порядок в этой области был установлен не Гитлером, а веймарским правительством в 1919 году, после подписания Версальского договора: граждане Германии были обязаны в двухмесячный срок сдать властям все имевшееся у них оружие, включая охотничье, и патроны; неподчинение грозило штрафом и тюремным заключением. В частности, этот закон не позволил «Пивному путчу»

189 Арендт говорит об этом вполне однозначно, потому что борьба с политическими врагами вообще не относилась к ведомству Эйхмана, задачу которого однозначно сводили к тому, чтобы сделать рейх judenrein, «свободным от евреев». См. Банальность зла.— С. 151—167

190 Гоббс Т. Левиафан. М., 1991.— С. 171

191 Harcourt B.E. On Gun Registration, the Nra, Adolf Hitler, and Nazi Gun Laws: Exploding the Gun Culture Wars.

Univercity of Chicago, Public Law Working Paper No. 67, 2004

123

1923 года перерасти в полноценное вооруженное восстание. В 1928 году вышел новый закон, допускавший выдачу разрешений на покупку и хранение оружия гражданам, которые имели постоянное жилье и «чья благонадежность не вызывала сомнений» («persons of undoubted reliability»)[121]. Цыгане и прочие лица, не имевшие постоянного места жительства, прямо указывались как неспособные претендовать на такое разрешение. Гитлеровский же закон 1938 года вносил двойные изменения: с одной стороны, в категорию «неблагонадежных» попали еще и евреи, причем им было запрещено не только владеть любым оружием, но и заниматься его продажей или ремонтом; с другой стороны, «благонадежные» граждане получили право не только хранить оружие дома, но и носить его с собой, каждый человек мог владеть неограниченным количеством стволов, а в будущем, при стабилизации общества, обещалась свободная продажа оружия всем совершеннолетним гражданам без необходимости получать разрешение в полиции. В конце статьи Харкурт резюмирует: абсурдно характеризовать оружейное законодательство Третьего рейха как «свободное» или, напротив, «контролирующее», так как целая категория граждан была вообще выведена за рамки этого закона[122]. Однако сам принцип такого ограничения был введен еще в Веймарской республике; а по отношению к «благонадежным» гражданам, которые гарантированно не являются врагами государства, новый закон был явным послаблением. Стоит добавить, что расчет на «благонадежность» оправдался, так как ни одного сколь-нибудь заметного вооруженного выступления против нацистов так и не последовало.

Был ли этот закон несправедливым, значительно ограничивающим в правах определенную часть населения? Да. Являлся ли он развитием терминов и принципов предыдущих законодательных актов в этой области? Тоже да, причем для «благонадежной», «нормальной» части общества он либерализовал

124 предшествующее более суровое положение. Когда Арендт говорит, что все решения нацистского режима были с точки зрения традиционного права преступными, это не значит, что режим занимался исключительно массовыми убийствами, депортациями и экспроприацией имущества. Продолжали свою работу гражданские суды, издавались законы, регулирующие торговлю, образование, производство; продолжали действовать правила дорожного движения. Государство продолжало выполнять свою функцию: защищать себя и своих граждан от угрозы со стороны «неблагонадежных», только пересмотрело их состав. Таким образом, правовая «норма» Третьего рейха выглядит вполне сопоставимой с практикой фашистской Италии, большевистской России, авторитарных режимов Центральной Европы, возникших после Первой мировой. Критерий выделения потенциально опасных элементов вполне можно считать тем самым «актом государственной власти»: большевистское государство будет видеть угрозу в одном, фашистское — в другом, какая-нибудь националистическая монархия — в третьем; делает ли это преступниками сотрудников спецслужб, которые исходя из этого делают свою работу? Арендт и сама отмечает сложность, связанную с признанием нацистами своей вины: «.Те, кто поступал неправильно, были очень хорошо знакомы и с буквой, и с духом закона своей страны, а сегодня, когда они привлечены к ответственности, мы, по сути, хотим от них, чтобы их «чувство законности» противоречило законам их

194 страны и их знанию этих законов» . Это самосознание очень точно реконструировал современный писатель Джонатан Литтелл в своем романе «Благоволительницы», главный герой которого вопрошает: «Виновен ли стрелочник на железной дороге, направивший поезд с евреями в сторону концлагеря? Он — государственный служащий, двадцать лет переводит себе стрелки и ведать не ведает, что внутри вагонов. И не его вина, что через его стрелку евреев доставляли из пункта А в пункт Б, где их уничтожали. Тем не

194 Арендт Х. Ответственность и суждение. М., 2012.— С. 73

125 менее в операции по уничтожению евреев он играет важнейшую роль: без него поезд не добрался бы до пункта Б»[123].

Однако для суда, отвечает Арендт, вовсе не обязательно, чтобы подсудимый признал свою вину и раскаивался в содеянном. С точки зрения теории Гоббса (и Шмитта, коль скоро он также указал на эту взаимосвязь!), преступность нацистской власти заключается в том, что она не только открыто отказалась от правовой и полицейской защиты части своего населения, но и лишила ее права защищать себя самостоятельно, при этом продолжая требовать беспрекословного повиновения. Таким образом, ответственность лежит не только на тех, кто занимался убийствами в лагерях смерти, но в первую очередь — на тех, кто ввел градацию категорий граждан, сохранив пространство безопасности лишь для некоторых из них. Именно поэтому беспрецедентное число лиц — чиновников, военных, гражданских — оказались в чем-то замешаны. Можно предположить, что в приведенном примере стрелочника существенным будет лишь одно обстоятельство: действительно ли он «ведать не ведал», что именно и с какой целью перевозят через его стрелку. Но все это ни в коей мере не означает верности концепции коллективной вины народа, против которой Арендт выступает снова и снова: то, что виновных так много и они принадлежат к таким разным слоям общества, отнюдь не повод чувствовать вину тем, кто в действительности ничего не сделал.

И здесь мы подходим, возможно, к самому противоречивому сюжету исследования Арендт, окончательно разворачивающемуся к концу «Личной ответственности». Подробно описав сущность тоталитарного зла, Арендт оказывается перед закономерным вопросом: что же должен делать человек, чтобы удержаться в стороне от санкционированных властью злодеяний и, что не менее важно, может ли он как-то им помешать? На первый вопрос ответить достаточно

126 легко: Арендт предлагает перестать отождествлять категории повиновения и согласия, оставив политический смысл только у второй196. Повиноваться может только ребенок, который не выступает равноправным субъектом процесса воспитания; применительно же к взрослому человеку единственная область, где он безоговорочно подчиняется чужой воле, — это религия, к которой Арендт применяет аналогию все тех же отношений между ребенком и взрослым. Относительно же совместной деятельности взрослых людей Арендт говорит следующее: в любом начинании выделяется лидер, который сообщает остальным свой план и побуждает их к содействию. Роль лидера несомненна, но без поддержки большинства его инициатива так и останется невоплощенной. «.Важно понимание того, что ни один человек, каким бы сильным он ни был, не в состоянии совершить нечто, хорошее или плохое, без помощи других»197. В основе этой поддержки может лежать страх, принуждение, искренняя убежденность, — однако хоть эти мотивы важны, главное значение все же следует придавать тому факту, совершал ли в итоге человек конкретные действия или нет. Таким образом, главное этическое правило жизни при диктатуре, к которому приходит Арендт, — невзирая на внешние обстоятельства, постоянно прислушиваться к голосу своей совести, подвергать любые призывы и лозунги сомнению и ориентироваться скорее на воздержание от действия, нежели на соучастие.

Однако как быть с желанием активно помешать творящемуся злу? Арендт приводит аргумент, часто звучавший на послевоенных процессах: обвиняемые «всего лишь делали свою работу, чтобы избежать худшего поворота дел; лишь те, кто оставался в системе, имели шанс хоть как-то повлиять на происходящее. а те, кто не сделал ничего, уклонились от любой ответственности, думая лишь о себе и о спасении своих драгоценных душ»[124]. Это обвинение в

196 Арендт Х. Ответственность и суждение.— С. 80

197

Там же

127

«безответственности» явно сильно беспокоит Арендт, которая в дальнейшем несколько раз несколько раз возвращается к этому термину, неизменно заключая его в кавычки. В конечном счете она приходит к следующему выводу: «Думаю, нам придется признать, что существуют экстремальные ситуации, в которых невозможно брать на себя ответственность за мир, ответственность по преимуществу политическую, поскольку политическая ответственность всегда предполагает наличие хотя бы минимальной политической власти. Бессилие или полное отсутствие власти представляется мне весомым оправданием»[125]. Можно предположить, что в этом коротком отрывке выражена главная для разбираемых произведений Арендт черта тоталитаризма: при нем человек не просто перестает быть аристотелевским ζωον πολιτικόν, но вынужден добровольно отказаться от своей ответственности и за других, и за свои собственные действия, чтобы не поддаться искушению зла.

Превознося ненасильственные способы сопротивления нацизму[126], Арендт все же признает, что «тоталитарный режим может быть свергнут только изнутри — не путем революции, а путем coup d'etat»[127], однако вскоре добавляет — даже те, кто не пошел на сотрудничество с властью, «не стали, да и не смогли бы, поднимать восстание»[128][129]. Тот факт, что попытки насильственного переворота все же предпринимались — главной из них стал Июльский заговор, организованное в 1944 году группой армейских офицеров покушение на Гитлера, — Арендт отмечает, но не уделяет ему сколь-нибудь значительного внимания. Для нее этот сюжет служит иллюстрацией причуд армейской этики, выступавшей против продолжения самоубийственной войны, но совершенно обходившей вниманием массовые убийства гражданских. Восстание в варшавском гетто упоминается в «Банальности зла» два раза в качестве иллюстрации самоотверженности тех

128 немногих, которые отвергли сравнительно легкую смерть в газовых камерах ради возможности самостоятельно распорядиться своей жизнью (то есть опять-таки как этический вопрос, а не политическая возможность).

В чем причина такого поверхностного внимания к прямым и открытым попыткам свергнуть тоталитарный режим? Едва ли здесь есть место ироничному отношению Арендт к «историку, предпочитающему выделять первую, насильственную, стадию восстания и освобождения, борьбу против тирании, в ущерб второй, более спокойной стадии конституционных собраний»204, — прежде всего потому, что, как видно из приводившейся выше цитаты, она считает государственный переворот (либо свержение режима внешней силой) единственной надеждой всех несогласных с политикой Третьего рейха гражданам. Скорее всего, причина в совершенно локальном характере этих выступлений, изначально обреченных на поражение; и именно эта обреченность, «трагический взгляд на современность» — то, в глазах некоторых исследователей205 сближает Арендт с консервативной мыслью.

Однако и в этом случае этическая проблематика для нее очевидно преобладает над историко-политической. Это становится особенно заметно, когда речь заходит об институте диктатуры, который вынесен в заголовок статьи, но которому в тексте при этом предметно уделен всего один абзац. Упоминая206, что этим термином обозначается и исторический республиканский институт, подразумевающий вполне законное введение чрезвычайных полномочий, Арендт все же концентрируется на втором, «современном», понимании диктатуры, подразумевающем захват власти военными либо какой-то одной партией и последующее преследование политических оппонентов. Однако представляется,

204 О революции.— С. 194

205 См. Canovan M. Hannah Arendt as a Conservative Thinker // Hannah Arendt. Thirty Years Later. Ed. L. May, J. Kohn. MIT Press, 1997. P. 11—32. Автор называет и другие признаки сходства — недоверие к радикализму Французской революции, отстаивание идеи ограниченного правления. В этом она видит близость идей Арендт не континентальной, но англоязычной консервативной мысли ХХ века, прежде всего в лице Майкла Оукшотта и его учеников.

206 Арендт Х. Ответственность и суждение.— С. 64

129

что именно такой быстрый переход и не позволил ей увидеть каких-то позитивных возможностей по предотвращению этой катастрофы, тогда как другие консервативные мыслители, в первую очередь, собственно, Карл Шмитт, занимались изучением этих возможностей.

В 1928 году вышло второе издание «Диктатуры». Оно было дополнено небольшим очерком под названием «Диктатура рейхспрезидента: согласно 48 статье Веймарской конституции». В этой работе Шмитт рассуждает о том, что в тексте конституции содержатся значительные противоречия, касающиеся чрезвычайных полномочий президента республики. Согласно тексту документа, конституция является неприкосновенной, однако в случае возникновения «большой угрозы общественному порядку и безопасности» рейхспрезидент

207

может принять меры, «которые покажутся необходимыми» для их восстановления, вплоть до вооруженного вмешательства. Далее следует перечисление пунктов конституции, действие которых может быть приостановлено таким образом (о свободе личности, неприкосновенности жилища, свободе собраний и объединений и т.д.). Сторонники ограничения исполнительной власти настаивали на том, что доступные президенту меры ограничиваются лишь этими пунктами. Шмитт же заявляет, что чрезвычайные обстоятельства на то и являются чрезвычайными, что невозможно заранее предсказать, какие фактические меры потребуются для их устранения, поэтому такое ограничение не имеет смысла (или делает бессмысленными декларированные полномочия). Относительно упомянутого перечисления он замечает: «Любая попытка сконструировать из этого перечисления правовой барьер не только для временной отмены основных прав, но и для любых действий, затрагивающих ту или иную статью конституции, будет отступлением

208

от более точного понимания дословного текста» .

207 Диктатура.— С. 238

208 Диктатура.— С. 243

130

Однако можно предположить, что главная забота Шмитта — не обоснование конкретных полномочий президента, а преодоление того отчуждения, которое возникает каждый раз, когда либерально-демократическое сознание сталкивается с понятием чрезвычайного положения. «Трактовка второго абзаца статьи 48 с точки зрения правового государства сделалась бы менее затруднительной, если бы правительство Германии само позаботилось о ясном обосновании своего образа действий. К сожалению, этого не произошло». И далее: «Именно в дискуссиях о чрезвычайном положении иногда проявляется особая нехватка конституционно-правового сознания, и часто такие споры бывают подчинены лишь ближайшему политическому опыту и намерению» [130]. Ярче всего недоумение Шмитта проявляется в предисловии ко второму изданию «Диктатуры»: «Научная критика первого издания, с которой пришлось бы полемизировать второму, к сожалению, не появилась. Они. по сути дела, двигаются не в сфере логической аргументации, а, скорее, в “атмосфере” недоверия к диктатуре, свойственного сторонникам либерального правового государства»[131][132]. И если Ханне Арендт удалось убедительно опровергнуть обвинения в бездействии и безответственности в адрес тех, кто устранился от участия в любой публичной деятельности в Третьем рейхе, то здесь аналогичные обвинения, напротив, набирают силу. 1927—28 годы, предшествующие мировому экономическому кризису, — последний этап «нормального» существования Веймарской республики, и нельзя отрицать дальновидность Шмитта, который в отличие от своих оппонентов утверждал, что этот период стабильности не вечен и поэтому именно в этот момент нужно четко регламентировать чрезвычайные компетенции и полномочия различных органов власти на случай усложнения

211 обстановки .

131

Дальнейшие события хорошо известны: экономический кризис перешел в политический, маргинальная партия нацистов, руководство которой уже было замешано в неудачной попытке государственного переворота, начала приобретать новых сторонников. Гитлер, не особенно скрываясь, вступил в контакты с армейским руководством[133] и заручился поддержкой вооруженных сил. Выборы в рейхстаг 1932—33 годов сопровождались уличными столкновениями с сотнями жертв. Военизированные формирования нацистской партии СС и СА совместно с полицией участвовали в патрулировании улиц, а попутно развернули террор против своих политических противников, прежде всего коммунистов и социал- демократов. Все это были не подкрепленные никакими законными полномочиями действия партии, лидер которой был назначен главой правительства, но которая не имела даже парламентского большинства — и тем не менее никто не попытался эти действия оспорить или воспрепятствовать им. Рейхспрезидент с 1925 по 1934 год Пауль фон Гинденбург, вокруг гипотетических диктаторских полномочий которого и шла описанная Шмиттом дискуссия, в действительности оказался лишен малейшей возможности принять «необходимые меры»: при отсутствии в законе четкого описания признаков наступления чрезвычайной ситуации, неясности того, на какие средства может рассчитывать исполнитель в своих действиях он мог действовать исключительно на свой страх и риск и предпочел идти по пути компромисса и договоренности с политическими силами, которые открыто перешагивали рамки законности. Едва ли может быть более яркий пример результатов этой политики, чем заседание рейхстага 23 марта 1933 года — на нем отсутствовали депутаты от уже запрещенной коммунистической партии и часть социал-демократов, зал заседания был окружен отрядами штурмовиков, и 441 голосом против 94 был принят Gesetz zur Behebung der Not von Volk und Reich, «Закон о ликвидации бедственного положения народа и

132 государства», наделяющий правительство во главе с рейхсканцлером Адольфом Гитлером чрезвычайными полномочиями на четырехлетний срок.

Внимание, которое Шмитт уделяет предварительным мерам, призванным не допустить ослабления и падения существующего государственного порядка, еще более заметно на фоне молчания Арендт по этому вопросу. Свои размышления о коллапсе общественной морали в нацистской Германии она лишь сопровождает отсылкой к словам Сократа в тюремной камере: «Если окажется, что поступать таким образом — несправедливо, тогда. мы должны умереть или как-нибудь по- другому пострадать — лишь бы не совершить несправедливости»[134]. В действительности вряд ли многие поспорят с тем, что лучше все же постараться избежать и того, и другого. Однако Шмитт пытается дать конкретные решения, как не допустить агрессивные угрожающие общественному порядку силы к самоутверждению в качестве суверена, тогда как Арендт лишь говорит, как важно не подчиниться их преступным требованиям. Легкомысленность либерального буржуазного общества в вопросах этики, заставившая многих, вместо того чтобы опознать зло и оказать ему посильное сопротивление, искать оправдания преступлениям власти и своему соучастию в них, — только одна сторона вопроса. Арендт говорит об этом так: «Мое интеллектуальное становление происходило в обстановке, в которой никто не уделял особого внимания морали, нас растили на представлении о том, что моральное поведение есть нечто само собой разумеющееся. Конечно, иногда мы сталкивались с проявлениями слабости, недостатком стойкости или преданности.— однако мы очень слабо представляли себе, насколько серьезными могут быть такие явления»[135]. Можно заметить, что аналогичным образом зачастую мыслится действие законов, работа различных государственных органов и гарантии личной безопасности гражданина — как нечто само собой разумеющееся, исправно функционирующее вне

133 зависимости от внешних условий и не требующее дополнительных корректировок. Известный тезис Шмитта о том, что суверенитет проявляется только в чрезвычайных условиях, когда регулярное право перестает действовать, означает вовсе не только обоснование им суверенности нацистского режима — но в первую очередь свидетельствует о настойчивом и идущем как минимум с 1921 года стремлении юриста-консерватора указать правовому демократическому государству на его слабые места и подсказать действующие инструменты по их устранению. Без этого любые этические ценности оказываются лицом к лицу с

215

«правом силы», что, собственно, и характеризует «темные времена» .

Думается, что понятие чрезвычайного положения имеет и важное этическое измерение, которое может быть добавлено к выводам Арендт. Шмитт, для которого инициативы отдельного гражданина являются весьма подозрительным явлением, приводит тем не менее очень подходящую к теме формулировку юриста Георга Еллинека, описывающего гражданина как «окказиональный орган государственной власти», способный к собственному суждению и принятию политического решения. В «Диктатуре» эта формулировка возникает применительно к предусматриваемым правом XVII—XVIII веков ситуациям, когда особо тяжкий проступок ставил человека вне закона, hors la loi, и любой гражданин наделялся правом этого человека обезвредить или убить при соответствующей оказии. Дальше Шмитт поясняет, что «для правоведения в этих конструкциях. главным является то, что они игнорируют именно само существо права, т.е. его формальную сторону»[136][137][138]. Однако в том же абзаце имеется существенное замечание: «.Естественноправовая проблема, состоящая в том, может ли с чрезвычайным положением и войной всех против всех вообще быть

134 сопряжено какое бы то ни было правовое состояние, все еще остается актуальной».

Очевидно, что взгляды Шмитта и Арендт на эту проблему диаметрально противоположны: если первый пытается (в работах «Государство, движение, народ», «Фюрер защищает право» и др.) доказать, что практика Третьего рейха вписывается в рамки права, то для второй право бесповоротно элиминируется тоталитарным режимом. Однако в сущности это определение «окказионального органа власти» дополняет образ созданный Арендт образ сомневающегося скептика, придавая ему не только этическое, но и политическое измерение (и, соответственно, политическую ответственность, которую Арендт, напротив, стремится с него снять). Кроме того, эта ситуация обостряет взаимосвязь между подчинением и обеспечением безопасности: у человека не остается возможности сохранять нейтралитет, а его действия неизбежно получают двойную оценку — с точки зрения логики чрезвычайного положения и с точки зрения нормального права, возврат к которому рано или поздно произойдет. Чрезвычайное положение, объявленное властью или наступившее фактически, означает не только изменение структуры управления или приостановку каких-то конституционных свобод, но и явно усложнившуюся этическую ситуацию, в которой следование обычным нормам морали может обернуться самыми неожиданными и печальными последствиями, а потому требует от индивида постоянной и усиленной мыслительной работы. В то же время понимание того, что эта возможность всегда существует, и готовность к ней должны позволить «окказиональному органу власти» преодолеть замешательство и паралич в условиях наступившей смуты — как ясный и эффективный закон о чрезвычайном положении позволит их преодолеть регулярному правительству.

135

<< | >>
Источник: Гуляев Роман Владимирович. Революция или диктатура: Ханна Арендт и Карл Шмитт о сущности политического. Диссертация на соискание ученой степени кандидата философских наук. Москва, 2013. 2013

Еще по теме Глава 3. «Банальность зла» как полемика с Карлом Шмиттом:

  1. «Банальность зла»: философский аспект
  2. Глава 2. Концепция диктатуры Карла Шмитта
  3. Глава 2. СОДЕРЖАНИЕ МОРАЛЬНЫХ ЦЕННОСТЕЙ. ПРОБЛЕМА ЗЛА И ГРЕХА
  4. ПОЛЕМИКА О ТВОРЧЕСТВЕ С. Л. РУБИНШТЕЙНА
  5. Гуляев Роман Владимирович. Революция или диктатура: Ханна Арендт и Карл Шмитт о сущности политического. Диссертация на соискание ученой степени кандидата философских наук. Москва, 2013, 2013
  6. § 3. Проблема зла в русской культуре
  7. Источник генезиса теории зла
  8. Матеріалисты знаютъ не хуже идеалистовъ ту избитую, банальную философскую истину, что внѣшній міръ отра­жается въ нашемъ сознаніи въ формѣ представленія.
  9. § 3. Классификация ценностей Н. Лосского. Проблема зла
  10. 2. Изложение учения ранних пифагорейцев: поиск источников концептов логики и зла
  11. 3. Историческое появление логики и теории зла: сравнительный анализ с идеями ранних пифагорейцев
  12. Глава Х. Общество как мир культуры
  13. Глава IX. Общество как природный мир
  14. Глава 1. АКСИОЛОГИЯ КАК ФИЛОСОФСКАЯ ДИСЦИПЛИНА
  15. Глава 3 Толерантность, как фундаментальная парадигма евроинтеграции
  16. Глава 3 Герменевтика как искусство истолкования текста
  17. Глава VII. Общество как исторический процесс